Приходил портной, одетый необыкновенно франтовато, с далеко высовывающимися из рукавов манжетами, с тусклым камнем в галстуке. Снимал он мерку почтительно, жеманно отставляя мизинец, а когда становился на колени, то от его намасленной головы, с полосками от гребешка, пахло хинной помадой. Шубу нужно было сшить скоро, и портной говорил, что этим удивить их ателье нельзя: заказы экстра исполняются в 24 часа. Вообще, портной любил такие слова, как ателье, экстра, фасон, — и это смешило губернатора.
Соня теперь стала совсем другою. Закинув руки за голову, подолгу сидела она у огня, спокойная, улыбающаяся, мечтающая. Лицо ее сделалось ясным, доверчивым, счастливым. Сначала она конфузилась, и когда губернатор входил в комнату, то щеки ее заливались алой, густой краской.
— Теперь любви уже нет… — мечтательно и облегченно говорила она. — Есть только страх какой-то… Большой такой страх, колючий. Как будто у меня завязаны глаза. А нужно, понимаешь, идти по полю, и где-то недалеко, по дороге, есть огромный овраг…
Когда речь заходила о матери, Соня пугалась:
— Маме ничего не пиши, — просила она, — мама ничего не должна знать. Понимаешь? Перед мамой я виновата. Мама часто плакала по ночам, уговаривала меня не любить этого человека.
— Кто же он? Соня, Сонюшка! — спрашивал иногда губернатор.
Соня торопливо и испуганно зажимала ему рот.
— О нем никогда, понимаешь, что такое никогда? — говорила она. — Никогда, ни одного слова. Он умер. Кончено. А маме напишем, что ты заболел и мы поехали лечиться. Так ведь?
Губернатор молча кивал головой, полный непонятных предчувствий и радости, — радости, как медленный дым, поднимающийся из неизвестных, только теперь открывшихся уголков души. В комнате становилось темно; она делалась уютнее, меньше, загадочнее. Соня, прижимаясь близко к старику, говорила:
— А ты помнишь цыганку? Тогда на ярмарке? Догадалась ома. Узнала все сразу, как только посмотрела. Опытная она, мудрая…
Соня замолкала а вдруг тревожно спрашивала:
— А ты на меня не сердишься? Я доставляю тебе много забот…
— Будет, Сонюшка, оставь! — успокаивал он ее…
— А как быть, с ним? — после долгого молчания спрашивала она, вдруг вся выпрямляясь, и рождался тогда в ней материнский испуг, и напрягал все ее существо.
— Все устроится, — говорил губернатор, — все устроится. Ты ни о чем не думай. Дай мне эту радость… Я все устрою… Да, Сонюшка? Так? По рукам?
Соня закрывала глаза и долго, неудержимо, тихонько смеялась.
Ночи шли долгие, и жизнь шла, как листы книги: одна страница белая, другая — черная. Бульвар был сплошь белый и, глядя на него, казалось, что вдоль улицы на черных неровных колоннах насыпан длинный, чудом державшийся сугроб снега. Из дома исчез прежний порядок. Везде стояли лакированные желтые коробки, раскрытые чемоданы. Что-то тесно укладывали, спешили, смеялись.
Был вечер. Губернатор потихоньку, — чтобы, сохрани бог, никто не услышал, — говорил Соне:
— Ты — мать! Пойми, ты — мать. Как смешно! Ты — мать.
Соня о чем-то долго думала, вглядываясь в него, сказала:
— А знаешь? В тебе есть что-то ласковое и милое… — И опять долго думала, будто не решаясь сказать, и наконец добавила. — И знаешь что?
Соня таинственно поглядела кругом, словно желая узнать, не подслушивает ли кто, и тихо, на ушко сказала:
— И поэтому я тебе готова сказать все, чего не скажу никому. Ну, спрашивай меня. О чем угодно спрашивай! Ты как-то хотел узнать, кто он? Да?
Губернатор отрицательно покачал головой:
— Я ничего не хочу знать! — ответил он. — Я знаю, что ты — мать. Я счастлив. Это счастье дала мне ты, и я за него благодарю. Вот и все.
Соня сразу насупилась, как обиженный ребенок, отвернулась и, наморщив брови, глядела в окно. За окном падал снег ровно и торопливо. Было видно, как он ложился на подоконник и походил на аккуратно развернутый и приглаженный, все более и более вырастающий кусок ваты.
— Ты чего? — встревожился губернатор.
— Ничего! — сердито и капризно ответила Соня.
Это было в ней отцовское, помещичье, — и губернатор усмехнулся.
— Но ведь ты же сама просила, чтобы никогда… — начал он; но Соня сердито топнула ногой и перебила его:
— Никогда! Просила! — гневно передразнила она, и вдруг опять по-прежнему сделалась ласковой, милой и потянулась к нему. — Ты не чуткий! — упрекнула она и медленно, тихонько заговорила. — Ты не понимаешь, что мне иногда хочется же вспомнить, сказать вслух, какая тогда была весна, какое синее было небо, как потеплела вода в реке, как зацвели деревья… Мне хочется говорить, что у него были большие грустные глаза, как теплые звезды. У него были длинные гибкие пальцы, и все, к чему прикасался он, делалось изящным. Его стихи были звучны и запоминались. И когда он их читал, то казалось, что на старинной рояли играют чудесную вещь.
Читать дальше