В тёмной прихожей стояло несколько пар гэта. Стараясь не наступить на них, Соскэ вошёл в довольно просторную комнату, где сидело человек шесть-семь, кто в чёрном одеянии, кто в хакама, надетых по торжественному случаю поверх кимоно. Сидели они вдоль двух стен, образующих прямой угол, по обе стороны дверей, одна из которых вела в самое комнату, а другая — в глубь дома. Соскэ поразило суровое бесстрастие и сосредоточенное молчание всех этих людей. Губы их были плотно сжаты, брови сдвинуты. Ни малейшего интереса к окружающим, кто бы ни вошёл. Ничто, казалось, не могло смутить их покоя, они сидели неподвижно, словно изваяния, в этой нетопленой комнате. Зрелище было поистине впечатляющее, более впечатляющее, чем сам этот храм с его холодом; у Соскэ даже мороз пробежал по коже.
Но вот в глубокой тишине послышались шаги, они становились всё громче. Затем из коридора появился монах. Он молча прошёл мимо Соскэ и удалился куда-то в темноту. Тут вдруг из глубины дома донёсся звук ритуального колокольчика.
В тот же момент человек в хакама из грубой материи, сидевший в строгой позе рядом с Соскэ, молча поднялся, прошёл в угол комнаты и сел прямо напротив выхода в коридор. Там на деревянной раме высотой фута в два и шириной в один висело что-то похожее на гонг, очень тяжёлое и массивное. Слабый огонёк освещал его иссиня-чёрную поверхность. Человек в хакама взял с подставки деревянную колотушку, два раза ударил по гонгу, затем поднялся, вышел в коридор и направился в глубину дома. Шаги его постепенно замирали и наконец совсем стихли. Соскэ охватил трепет. Он попробовал представить себе, что делает сейчас человек в хакама, но из внутренних комнат не доносилось ни звука. У сидевших рядом с Соскэ в лице не дрогнул ни единый мускул. Только Соскэ ждал чего-то, что должно было появиться из глубины дома. Неожиданно раздался звон колокольчика и послышались чьи-то шаги. Из коридора показался человек в хакама, он молча вышел из дома и словно растворился в холодном воздухе. Теперь поднялся уже кто-то другой, тоже ударил в гонг и, ступая на пятки, пошёл внутрь дома. Соскэ внимательно наблюдал за тем, что делают остальные, и, сложив на коленях руки, ждал своей очереди.
Когда до Соскэ оставался всего один человек, откуда-то донёсся окрик, несомненно, грозный, хотя и несколько приглушённый расстоянием. Этот голос мог принадлежать только наставнику. Соскэ сразу узнал его, потому что запомнил ещё во время первой беседы. Ушёл наконец и ближайший сосед, и это окончательно лишило Соскэ спокойствия.
Соскэ, правда, кое-как подготовился к беседе с наставником, просто потому, что нельзя было не подготовиться. То, что он собирался сказать, на первый взгляд могло даже показаться вполне вразумительным, но было лишено глубины и истинного смысла. Он, собственно, и не рассчитывал на благополучный исход, да и не посмел бы ввести в заблуждение наставника. Никогда ещё Соскэ не был так серьёзен и искренен. Он мучительно стыдился своего недомыслия, из-за которого вынужден был предстать перед наставником с какими-то наивными, словно нарисованный колобок, рассуждениями.
Соскэ, как и все до него, ударил в гонг, терзаясь сознанием, что недостоин этой церемонии, которую совершает словно обезьяна, подражающая людям, и почувствовал к самому себе презрение.
С трепетом душевным Соскэ вышел в холодный коридор. Комнаты по правую сторону все были тёмные. Соскэ свернул раз, потом другой и увидел в отдалении освещённые сёдзи. Дойдя до них, Соскэ остановился.
Он помнил, что должен преклонить колена и трижды низко поклониться, подняв при этом руки ладонями кверху. Но не успел Соскэ совершить первый поклон, как услышал:
— Довольно, входите!
В комнате, куда вошёл Соскэ, царил полумрак. Здесь невозможно было бы прочесть даже самые крупные иероглифы. Соскэ вообще не помнил человека, который мог бы читать при таком скудном свете. Он ничем почти не отличался от лунного, разве что был чуточку ярче. Казалось, ещё немного, и он исчезнет совсем.
В этом призрачном свете Соскэ увидел наставника, закутанного по самую шею в монашеское одеяние не то цвета хурмы, не то чая. На лице его, будто отлитом из меди и неподвижном, навсегда, казалось, застыло выражение бесстрастия и суровости, и этим оно особенно привлекало.
Не помня себя от страха, Соскэ сел, но едва произнёс несколько слов, как монах его прервал:
— Всё это общеизвестно. Надо приходить с чем-нибудь необычным, значительным.
Читать дальше