Две монахини — мать настоятельница и одна из сестер — показали мне все, что можно было там увидеть. Проходя через выбеленные комнатки (мастерские, детские, дортуары и трапезную) — низенькие, прохладные, ничем не украшенные,— испытываешь странное чувство, точно ты попал в Испанию, и поглядываешь на окна, так и ожидая увидеть за одним из них Хиральду [*20] Колокольня собора в Севилье.
. И умиляешься нежности, с какой монахини относятся к своим питомицам. Девочек в приюте было около двухсот, и, естественно, сиротами они считались потому лишь, что родители отказались от них. В одной детской играли сверстницы лет около четырех — все одного роста и до того похожие друг на друга (черные глазенки, черные волосы, желтая кожа), что их можно было принять за сорок детей старушки из детского стишка, которая жила в башмаке,— но только китайской старушки. Они окружили монахинь, втягивая их в свою веселую игру. Такого ласкового голоса, как у матери настоятельницы, мне еще слышать не приходилось, но он стал еще ласковее, когда она шутила с малышками. Все они льнули к ней, среди них она выглядела воплощением Милосердия — ведь некоторые были калеками, а другие — больными, или щуплыми уродцами, или слепыми. Меня пробрала дрожь, и я еще сильнее поразился любви, засветившейся в ее добрых глазах, ее нежной улыбке.
А потом меня отвели в гостиную, угостили сладкими испанскими пирожками со стаканчиком мансанильи и, когда я упомянул, что долго жил в Севилье, тут же позвали третью монахиню, чтобы она могла несколько минут поговорить с человеком, который видел город, где она родилась. С простодушной гордостью они показали мне свою убогую часовенку с аляповатой статуей Пресвятой Девы, бумажными цветами и деревенскими мишурными украшениями, ибо эти милые чистые души были, увы, наделены прескверным вкусом. Но мне было все равно: в этой чудовищной пошлости я ощутил что-то глубоко трогательное. А когда я начал прощаться, мать настоятельница спросила, не хочу ли я взглянуть на младенцев, которых они взяли нынче утром. Чтобы их приносили в приют, они за каждого платят двадцать центов. Двадцать центов!
— Видите ли,— объяснила она,— ведь путь часто оказывается неблизким, и, если им ничего не заплатить, они не станут затрудняться.
Она повела меня в маленькую приемную возле входа. Там на столе под одеяльцем лежали четыре новорожденных. Их только что выкупали и облачили в рубашечки. Одеяльце приподняли: они лежали рядком на спинках, четыре сучащие ножками крохи с очень красными и, пожалуй, сердитыми личиками — их ведь только что купали, и они очень проголодались. Глаза их выглядели неестественно большими. А сами они были такие маленькие, такие беспомощные... Вы невольно улыбались, глядя на них. И в горле у вас вставал комок.
Под вечер вы, устав идти пешком, киваете носильщикам, садитесь в кресло, и на вершине холма перед вами возникают каменные ворота. Вы не понимаете, для чего ворота в таком пустынном месте, вдалеке от селений, но остатки стены подсказывают, что во времена какой-то забытой династии тут высилась крепость, чтобы отражать нашествия врагов. А за воротами внизу сверкает вода рисовых полей — лоскутков, образующих в обрамлении округлых лесистых холмов подобие шахматной доски, словно из какой-то китайской «Алисы в Зазеркалье». Но в сгущающихся сумерках, спускаясь по каменным ступеням узкой насыпной дороги, соединяющей города, вы минуете рощи, и на вас веет зябкой прохладой, напоенной запахами ночи. И вы больше не слышите размеренных шагов своих носильщиков, ваши уши внезапно глохнут к их резким выкрикам, когда они перекладывают шест на другое плечо, к их неумолчной болтовне или обрывкам песен, которыми они иногда скрашивают монотонность пути, ибо лесные запахи здесь неотличимы от тех, которыми дышит жирная кентская земля, когда идешь по лесам Блина, и вас охватывает ностальгия. Ваши мысли уносятся вдаль через пространство и время, прочь от Здесь и Сейчас, и вы вспоминаете свою исчезнувшую юность, ее радужные надежды, ее страстную любовь, ее честолюбивые замыслы, и тогда, если вы, как говорят, циник и, следовательно, сентиментальны, на глаза вам навертываются непрошенные слезы. А когда вы берете себя в руки, уже наступает ночь.
Было время, когда мне пришлось изучать анатомию — скучнейшая необходимость, поскольку вам вменяется в обязанность заучивать огромное число всякой всячины вне логики и упорядоченности. Однако в моей памяти навеки запечатлелись слова, которые я услышал от моего преподавателя, когда он помогал мне анатомировать бедро. Мне никак не удавалось отыскать некий нерв, и потребовалась его опытность, чтобы обнаружить указанный нерв в том месте, где мне и в голову не пришло его искать. Я рассердился на учебник, который ввел меня в заблуждение. И мой преподаватель сказал с улыбкой: «Видите ли, нормальность — редчайшая вещь!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу