Англичанам нравился наш городок, он напоминал им родину. Они любили его за тишину, чопорность, холодность и надменность в обращении, за те четыре шага, которые отделяли его от моря, потому что по этому морю они сюда и приплывали. По душе им была и дешевизна жизни, благодаря ей они удваивали свои скромные доходы, каковых на родном острове им явно не хватало.
Потомки морских разбойников норманнов, они считали наши места и этот нормандский городок континентальной Англией и подолгу жили здесь.
Маленькие мисс учили французский, играя в серсо под тощими липами учебного плаца, но к восемнадцати годам отправлялись к себе в Англию, потому что разоренная местная знать не могла позволить своим сыновьям роскошь жениться на девушках со скромным приданым, а у скромных англичанок и приданое было скромным. Они уезжали, но в оставленных ими домиках вскоре опять появлялись новые английские семейства. По тихим улочкам, поросшим травкой, как Версаль, всегда прогуливалось примерно одно и то же количество маленьких мисс в зеленых вуалях, клетчатых платьях и с шотландскими пледами. Каждые семь или десять лет менялись английские семейства, и больше ни одной перемены в навсегда установленной жизни городка! Устрашающее однообразие!
Ограниченность и скудость жизни в провинции стала общим местом — кто только не говорил о ней! — но жизнь этого городка была скудна вдвойне: в ней не было не только событий, но и сословных страстей. В нем, как в других мелких городках, верхи и низы не состязались в амбициях, не кипели ненавистью, не ревновали, не наносили друг другу ударов по самолюбию, поддерживая брожение жизни, которая проявляет себя в подобных случаях хотя бы общественными скандалами или какими-нибудь гнусностями — словом, теми мелкими аппетитными противообщественными злодействами, какие не рассудит никакой суд.
Здесь разница между благородными и неблагородными была так ощутима, пропасть, разделяющая знать и разночинцев, так глубока, стена так высока и непреодолима, что ни о какой борьбе не могло быть и речи.
Ведь для того, чтобы велась борьба, необходимо хоть какое-то общее поле деятельности, здесь оно отсутствовало. Однако дьявол ничего не потерял.
Разбогатевшие буржуа, чьи отцы прислуживали за столом, получив права и свободы, продолжали гноить в глубинах души несметные запасы ненависти и зависти, из этих зловонных клоак частенько поднимался пар и слышалось клокотанье, направленное против благородных чистюль, которые вообще выключили их из поля своего зрения, перестав замечать, как только те сняли ливреи.
Ядовитые испарения не достигали рассеянных патрициев, живших в своих особняках, как в крепости, и опускавших мосты только для равных; жизнь знатных ограничивалась знатными. Что им за дело до болтовни внизу? Они не слышали «низов». Оскорбиться и затеять поединок могли бы молодые люди, но в городе не было ни театров, ни других общественных мест, этих раскаленных присутствием и взглядами женщин площадок, где они могли бы встретиться.
В городе не давали представлений. Раз не было зала, не приезжали и актеры. В кафе, как обычно в провинциях, грязных и темных, возле бильярдных столов собирались разве что городские подонки, крикуны, буяны, скандалисты да еще два-три офицера в отставке, потрепанные обломки императорских войн. Надо сказать, озлобленные, уязвленные, ущемленные в своем чувстве равенства буржуа сохраняли помимо собственной воли пристрастие к уважительности, которой ни к кому уже не питали.
Уважение народа сродни елею в реймском соборе, которого не было и который появился благодаря святой Ампуле [76] По преданию, когда святой Ремигий (437–533) собрался окрестить в соборе Реймса (496) короля Франции Хлодвига (466–511), там не оказалось елея, но тут же прилетела голубка, неся в клюве святую Ампулу, полную елея. С тех пор все короли Франции получали святое помазание в Реймсе из святой Ампулы. В 1793 г. Ампула была публично разбита молотком на площади Реймса.
, над чем имели глупость издеваться столько прославленных умов: кажется, что его нет, но оно все-таки есть.
Сын игрушечника мог сколько угодно клеймить неравенство сословий, но ему бы и в голову не пришло подскочить на главной площади родного города, где все знают друг друга с детства, к проходящему под руку с сестрой сыну, например, де Кламорган-Тайфера и ни за что ни про что оскорбить его. Против игрушечника ополчились бы все горожане. Родовитость — впрочем, как и все прочее, что ненавидишь и чему завидуешь, — физически ощутима для ненавистника, а значит, столь же ощутимы и права, какими пользуются родовитые. Во время революций народ борется с высокородными, потому что ощущает их превосходство, во время перемирий он просто ощущает, что превосходство существует.
Читать дальше