— Ни то ни другое, а, как видите, обыкновеннейшая, скрозь исписанная тетрадка… — и, положив на стол одному лишь сочинителю пока известный дневничок в черной клеенчатой обложке, приотступил, сделав знак, чтоб никто не притрагивался. — Какое же, прикинем на глаз, содержание может скрываться под столь скромной внешностью? Может быть, под ней заключены неинтересные хозяйственные записи потрат и доходов или нечто другое в том же роде? Нет, сразу отвечаю я, чтобы вас напрасно не томить, а просто задушевная исповедь некоего тут подразумеваемого помещика. Но чья — не добивайтесь, и вздохом не намекну! И ведь что особенно характерно, целых сто восемьдесят пять страниц исписал, ахнешь, причем почерком самогнуснейшим, а буквально глаз не оторвать…
— Чего вы еще там, Петр Горбидоныч, затеяли? — томно спросила Зина Васильевна и покраснела, вспомнив, как хорошеет она в смущении.
— Собираюсь, прелестная, ваших гостей поразвлечь, — раскрылся наконец Петр Горбидоныч, законно чувствуя себя душой собравшегося общества. — Я уж с год за этой штучкой слежу, как она созревает… и чуть он стол забудет запереть, уходя, я тут как тут, да и загляну украдкой. Казалось бы, такой безунывный выпивоха и весельчак, писец-то, а, характерно, все его мысли скрозь упадочные… однако меж них прелюбопытные жемчужинки и гвоздики попадаются!
Если последовательно сопоставить смену выражений в фирсовском лице — то удивления, то детского почти интереса, то негодования, по мере того как входил в свою роль Петр Горбидоныч, можно было вывести заключение, что все это совершалось без ведома самого Фирсова. Едва сближенные вначале, противоречивые характеры его повести сами теперь, помимо сочинительской воли, вступали в отношения сообразно вложенным в них идеям. И, раз уж началось, сочинитель недоверчиво и обратись лицом к окну на слух выверял ритм и диалог этого только что наметившегося в повести поворота… Погода решительно испортилась с приближеньем ночи. Изморось висела в низком и тускло освещенном небе, уныло дребезжало в водостоках, блестели мокрые крыши, а с ближнего вокзала доносились глухие окрики паровозов.
Совершенно бесстрастным тоном, чтобы тем очевидней становилась преступность манюкинского мышления, Петр Горбидоныч приступил к чтению заветной тетрадки, но долгое время никто не понимал, в чем тут перец и когда надлежит прибегнуть к осмеянию, но едва чтец намекнул одною общеизвестной манюкинской интонацией, сразу раскрылось авторское инкогнито, обострявшее увлекательность чикилевской забавы. С одной стороны, всем любопытно стало поглядеть как бы в щелочку за знакомым человеком наедине с самим собою, а с другой — без особых попреков совести, так как Манюкину в его нынешнем состоянии вовсе небось безразлично стало, что именно с ним и каким способом проделывают.
— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою, не от слабодушия решился я на сей легкий и постыдный заработок. Все же, каюсь (лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на днях привозной тепличной клубпички плетеную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по нашему с тобой Камергерскому и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на поздний московский снежок. И не оттого купил, что личное достоинство в своих глазах восстановить хотел, а просто захотелось мне клубнички: так захотелось, что заплакать по-стариковски впору. Старики на износе что беременные, капризней малого ребенка… А уж плохи мои дела: предложил один благодетель на днях, да и то в секрете, легкие туфли шить — ночью до ветру сбегать, забыл уж, как их по-нонешнему. Ну, взялся я на пробу, и работа вроде легкая, а пришлось отказаться. Не из ложной фанаберии опять же, Николаша, а просто не лезет у меня игла в картон, и все тут. А мне и невдомек, дворянскому дураку, что для этой цели шильце у человечества имеется. За семнадцать копеек все руки исколол — не лезет, проклятая, хоть камушком ее заколачивай!»
В этом месте Чикилев пропустил несколько строк, как не имеющих касания, только помычал, но Бундюков все равно хохотнул, ради поддержки чтеца, прочие же попридвинулись со стульями поближе, чтоб не утратить чего-либо существенного,
— «Вот тогда-то и докатился я до нищенской своей точки, любезный Николаша. Сам суди, каково было мне истории собственного сердца моего в балаганном стиле пересказывать… к тому же в голове сплошная мараказия какая-то! Иной раз до двугривенного цену себе спускал, до того дошел, что историю Ветхого завета в амурные сюжетцы перекладывал, да. На извозчиков наскочил раз, на староверов: так накостыляли, еле жив ушел… Вот вспомнил про туфли-то, Николаша: бухалы они в просторечии называются!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу