И все же в какой-то мере это «отделение», так испугавшее бабушку, по-видимому, вполне отвечало ее намерениям, и она прерывала его лишь тогда, когда оно грозило стать слишком глубоким, слишком болезненным и необратимым. Для музеев и галерей у нее, казалось, всегда было наготове волшебное слово, повинуясь которому собранные там прекрасные загадочные статуи и картины вдруг покидали оболочку своей бессловесности и сами рассказывали о своей сути и судьбе. Но, чтобы понять их речи, нужно было, чтобы в душе стало совсем тихо – так тихо, словно ты совершенно позабыл про себя самого. Тут моя любвеобильная бабушка умела быть почти строгой. Она никогда не позволяла мне сразу же вопрошать: «Нравишься ли ты мне, прекрасная картина, прекрасная статуя?» Первый вопрос всегда был: «Кто ты и что ты хочешь сказать?» Лишь потом можно было скромно прибавить: «Нравишься ли ты мне?» Потому что бабушка обладала высокой и редкостной культурой истинных любителей прекрасного, тех, кто любит искусство, а не себя в искусстве или то в нем, что особенно созвучно его эпохе. И хотя, благодаря постоянному общению с художниками и искусствоведами, ей хорошо известны были модные взгляды, убеждения и теории, она никогда сама не пользовалась этим знанием. Временами она даже от души смеялась над ним и заявляла, что можно прекрасно обойтись без теории, можно обойтись даже без хорошего вкуса, но никогда и ничем нельзя заменить безграничное благоговение.
И так уж повелось – явно не без ее согласия и помощи, – что всюду, куда бы она ни привела меня, происходило, в сущности, одно и то же: каждый раз этот могучий и своенравный Рим вначале как бы выбивал у меня почву из-под ног. Вырвавшись из слишком тесных границ моего крохотного "я", отделившись от глухой тревоги и тоски моего одиночества и даже от чересчур сладостного восхищения перед бабушкой, – хотя и по-прежнему опираясь на родную руку, – моя юная жизнь впитывала в себя этот необъятный город, в то же время растворяясь в нем, погружаясь в его величие, рассеиваясь среди множества его образов и красот, и в конце концов все же вновь обретала себя, вернувшись назад в целости и сохранности. И постепенно я стала испытывать то же, что испытывает едва оперившийся птенец в своем первом полете, преодолев первую дрожь и блаженно предав себя во власть бесконечности: моя душа парила в этом жутковатом окружении, словно в просторах своей собственной тысячеликой родины. И во всем этом заключено было такое богатство и такое опьяняющее счастье, какого я прежде не могла себе даже вообразить. Тогда мне действительно каждый новый день казался прекраснее и ценнее предыдущего, временами мне хотелось обнять весь мир. Ах, дорогая моя, любимая бабушка, если бы можно было еще раз вместе с тобой вспомнить тот вечер, когда мы, вернувшись из утопающей в бело-розовой пене цветов Кампаньи, вошли во двор нашего старого дворца и я от избытка счастья бросилась к фонтану, нежному, звонкому другу моего былого заточения! «Дитя мое, тебе сейчас нельзя пить, ты так разгорячилась!» – крикнула ты мне вслед с тревогой. «А я и не пью, я просто целую фонтан!» – ответила я, уже подставив губы под прохладную струю.
Так прошли несколько недель моей новой жизни. И вот в один прекрасный день Жаннет стала журить меня за то, что я, по ее словам, совершенно отдалилась от тетушки Эдельгарт, которая всегда проявляла столько искренней заботы обо мне. Жаннет, моя прежняя бонна и первая учительница, была маленькая, уже немолодая француженка с умным, немного сморщенным и невыразительным, мышиным личиком. Весь ее облик становился с каждым годом все неприметней, так что у меня еще в детстве порой рождалась тягостная фантазия, будто Жаннет когда-нибудь просто растворится в воздухе. Я отчетливо помню, что чувство это появлялось всякий раз, когда она задерживалась в городе и приходила позже условленного времени. И эта фантазия переходила в неподдельный страх, потому что Жаннет была неразрывно связана с нами, как член семьи. Когда мне исполнилось четырнадцать лет, она позволила обращаться к ней по-родственному на «ты», и эта перемена не стоила мне никаких усилий. Я никогда не воспринимала ее как объект почтительного уважения, напротив, недостаток такого рода уважения стал даже на некоторое время предметом тревоги моей бабушки, так как ребенком я не раз позволяла себе в отношении Жаннет маленькие безобидные шалости. Я помню, например, как однажды за несколько минут до начала урока я сняла туфли и поставила их за занавеску так называемого гардероба, так, чтобы выглядывали только носки; Жаннет, войдя в комнату и увидев их, должна была подумать, что я спряталась за занавеской. Все получилось, как и было задумано, и я с восторгом слушала из своего укрытия в соседней комнате, как добродушная Жаннет терпеливо увещевает меня, обращаясь к занавеске. Бабушка, которая, несмотря на всю свою снисходительность к шалостям юности, все же придавала большое значение авторитету, была немного шокирована моей проделкой.
Читать дальше