Вытащив билетик, я спросил:
— Где живет Ента Фледербойм?
— В щёнке.
В Варшаве так называли темный коридор. Вообще робкий, я в тот день будто преобразился, исполнился отваги. Пробираясь вдоль длинного коридора, натыкаясь на корзины и ящики, я услышал шорох, похожий на мышиный. Чиркнул спичкой и обнаружил, что здесь нет на дверях ни номеров, ни даже запоров. Распахнул первую дверь и был потрясен увиденным. На полу лежал труп, завернутый в простыню, сидевшая на табуретке женщина плакала, ломала руки и кричала. Зеркало напротив было завешено. Задрожав от страха, я захлопнул дверь и попятился в коридор. В глазах сверкали искры, в ушах звенело. Убегая, я запутался в какой-то корзине. Как будто кто-то схватил меня за полу и потащил назад, в меня впились костлявые пальцы, я услышал ужасный стон. Обливаясь холодным потом, я бежал, разрывая свой сюртук. Хватит с меня сборов! Я выскочил из дома и пошел по улице. Монеты обременяли меня. Казалось, я состарился за один день.
Я не ел с утра, но есть не хотелось. Мне чудилось, что живот у меня раздулся. Я вошел в Радзиминскую молельню. Голова гудела. Я смотрел на свечи, на книги и чувствовал, что они мне чужие, словно я забыл свою учебу.
Внезапно я понял, что поступил неправильно, мне стало стыдно. Решения, принятого тогда, я придерживаюсь до сих пор: никогда не делать ничего ради денег, если тебе противно совершаемое для этого дело, избегать одолжений и подарков. Хотелось как можно скорее освободиться от этой отвратительной должности.
Мамы дома не было, а папа посмотрел на меня с тревогой.
— Где ты был весь день? — спросил он. — Мне досадно за все это. Тебе надо продолжать учиться…
Собранных мной денег было больше, чем сборщик отдавал нам за месяц. Отец не стал их считать, ссыпал в ящик. Я признался ему, что не хочу больше этим заниматься.
— Боже сохрани! — воскликнул отец.
Новый сборщик тоже воровал. Кончилось тем, что папа отказался от сбора денег. Мы пытались жить на плату за тяжбы, свадьбы, разводы, папа брал учеников, которые вскоре уходили от него. Нам становилось все труднее. Мама отправилась за помощью к своему отцу в Билгорай и пробыла там целый месяц.
Дома царил хаос. Мы ели всухомятку, за мной никто не смотрел. Сестра Хинда-Эстер вышла замуж за сына варшавского хасида и жила в Антверпене, в Бельгии. Я внезапно почувствовал страшную тягу к науке. Начал почему-то «читать» Талмуд самостоятельно и даже понимать комментарии. Изучил «Сильную Руку» Маймонида и другие книги, ранее мне непонятные. Однажды я нашел среди отцовских книг том кабалы, «Столп Служения» рабби Боруха Косовера. Кое-что понял, конечно, немного. Часть моего мозга, доселе запечатанная, открывалась. И теперь я испытывал глубокую радость учения…
Нашу бедность выдавала прежде всего одежда. Еда была относительно дешевой, да и мы не были обжорами. Мама варила картофельный суп, заправляя его ржаной мукой и жареным луком. Яйца ели только в праздник Пейсах. Фунт мяса стоил двадцать копеек, но зато получалось много бульона. А мука, гречневая крупа, горох, бобы были дешевыми продуктами.
Но вот одежда была дорогая.
Мама носила одно платье несколько лет и так заботилась о нем, что оно всегда казалось новым. Пары туфель ей хватало на три года. Папина шелковая капота немного обтрепалась, но такими были капоты и ермолки у большинства молящихся в Радзиминской молельне. С нами, детьми, дело обстояло хуже. Я снашивал обувь за три месяца. Мама жаловалась, что другие дети более осторожны, а я влезаю во что угодно.
Для посещения Радзиминской молельни мальчики надевали в Субботу шелковые капоты, бархатные шапочки, лакированные туфли и шарфы. Моя капота была уже слишком мала для меня. Время от времени мне доставалась какая-то новая вещь, но не раньше, чем старая превращалась в тряпку.
Однажды, как раз перед праздником Пейсах, нам внезапно повезло. Это время всегда было благоприятным для отца: он получал комиссионные за продажу нееврею (чтобы сказать точнее — нашему сторожу) хомеца, то есть того, что не разрешается иметь в еврейском доме в праздник. Было в этой «продаже» нечто фальшивое, поскольку по окончании праздника все добро возвращалось его прежним владельцам.
Наблюдая за продажей хомеца, я все больше убеждался в нашей бедности. Если другие евреи продавали водку, ликеры, консервы, то мы должны были избавиться лишь от нескольких горшков и сковородок. Иногда кто-нибудь записывал конюшню с лошадьми, хотя я не представлял себе, как можно лошадь считать хомецом. Правда, лошади едят овес. У одного человека сын ездил с цирком, и он считал необходимым продать все цирковое хозяйство.
Читать дальше