Как мы видели, в последнюю минуту Перегрин заколебался. Нам хочется думать, что при виде этой толпы, среди которой были его ученики, были люди, потрясенные происходящим, но было также и множество лукианов, сияющих злобной радостью, — одни «не ведали, что творят», другие прекрасно это понимали, — он осознал, что понапрасну отдавал себя, частицу за частицей, в живом слове и в написанных книгах, понапрасну отдавал себя целиком, душой и телом, если в этот решающий час его все еще могут оскорблять. Ему стало ясно, что единодушного признания, которого он искал за гранью жизни, он не достиг даже и сейчас, и смерть его будет бесполезной. Мне кажется, на краю огненной могилы он на миг испытал удивление, — да-да, простодушное удивление, какое могут испытывать лишь смешные люди, — уразумев, что всеми своими делами не сумел укротить вражду к себе, затем ощутил дыхание ужаса, не столько перед окружающими, сколько перед собой, ибо и конечном счете он потерпел поражение. Но было уже поздно, на сей раз действительно было уже поздно. И тогда он воскликнул: «Поручаю себя моим гениям!» — так мог бы воскликнуть каждый, кто отдает себя природе, или зверям, или божеству, чему угодно, лишь бы только не людям, — и через огненные врата вошел в великое ничто. И тут он опять-таки близок нам, ибо мы, неспособные обрести веру, но в то же время не желающие расстаться с мечтой о величии, взвешиваем такую возможность: принять добровольную смерть за дело, в которое не верим. Это поистине величие — оно будет совершенно бесцельным и нигде нам не зачтется. Это поистине мистификация — но в ней не будет обмана.
Нейи, 1921 — Кадис, 1926
Баррес уходит все дальше
(1923–1925)
1923. Баррес начинает потустороннюю жизнь
Как-то он рассказал мне: «Когда мы расходились после похорон Альфонса Додэ, главный редактор одного журнала, некто Ф., хлопнул меня по плечу и заявил: «Ну что ж, месье Баррес, вам это на руку!» Этой любезностью он хотел сказать: «Из тех, кто стоит у вас на пути, стало одним меньше». Слова эти беспрестанно вертятся у нас в голове, когда мы, глубоко потрясенные, идем в Нейи {10} . У заставы Майо один и тот же продавец предлагает две газеты «противоположной направленности», которые сумели выжать еще один, уже третий выпуск, из гибели четырнадцатилетнего подростка {11} . Как подумаешь, что тебя могут принять за одного из тех, кто спекулирует на трупах или просто бежит на трупный запах, впору повернуть назад, не переступать этот печальный порог. Из роскошных автомобилей выходят пустышки в человеческом обличье и случайные обладатели бессмертия. Он жив, а они мертвы.
Думаешь: нет, не пойду, и все-таки идешь, потом возвращаешься домой. Думаешь: «Не буду писать об этом. Если бы я написал, то лишь с целью тронуть людские сердца; тогда меня похвалили бы, и похвала эта была бы мне в тягость, словно я отобрал ее у другого». И все же вот они, эти страницы, написанные в спешке, за два оборота часовой стрелки, и, однако, с помарками, с попытками уловить и выразить что-то, — в общем, некий намек на ту бессмысленную работу, итог которой мы видели сегодня утром: смертное ложе, повязка на подбородке, молчание. Весь этот дождливый, душный день мы чувствовали, как уныние заливает нас, словно неудержимый поток. Ах! Не «песнь доверия» принес с собой вечер, а мужество, необходимое тому, кто видит ничто и держится с ним запросто, а потом закрывает глаза и притворяется, будто не замечает его, из страха перед вечным сном.
В литературных кругах люди глубоко, неподдельно скорбят. Молодежь, глядя на мертвого Барреса, думает: вот чем все кончится, даже если надежды сбудутся, — и, оплакивая его, оплакивает себя. Барресу была бы дороже всего именно такая, невысказанная дань его памяти. По ту сторону могилы герой еще успешнее выполняет миссию, которую избрал себе в земной жизни, властвовать над нашим воображением.
* * *
Ни ордена, ни академического мундира, ни флагов, ни почетного караула. Несомненно, так захотел он сам. Кто сознает собственную значительность, тому не нужен церемониал. Никак не насмотрюсь на это лицо. Смерть омолодила его, разгладила бесчисленные мелкие морщинки, от которых оно казалось словно бы обожженным, иссохшим, когда вы с ним сталкивались на улице при ярком свете. Эта улыбка, столь заметная сегодня, при жизни выражала бы насмешку. Но что за таинственная штука — наше дыхание, если грудь без него становится такой плоской?
Ладно, отдадим дань природе, она имеет на это право. Перестанем сдерживать подступающие к горлу рыдания, хоть они нас не украшают. Пусть все животное и все одухотворенное, что есть в нас, поднимется из глубины души в едином порыве ребяческого отчаяния. Все кончено. Тело, лежащее перед нами, неподвижно, но не как пограничный столб, а как межевой камень, замыкающий некое пространство, но и сулящий открыть новое. По другую его сторону нам предстает творческое наследие, внятное и завершенное, отныне получившее власть над умами, какой не дали бы никакие земные достоинства, отныне наделенное несказанной силой, полное тайн и пророчеств. Все останавливается? Да, но все продолжается. Второй Баррес, изумительное творение человеческой воли и мастерства, отделяется от своего создателя и начинает путь в бессмертие. Этот труп, что приводит нас в смятение, такой изящный и благородный в своем жестком фраке, теперь просто небольшой, незначительный, не задерживающий взгляда предмет по сравнению с Барресом, ставшим достоянием истории, который за миг перенесся на своих могучих крыльях через века и присоединился к равным ему, остановился в таком же отдалении, что и они, превратился в часть прошлого нашей страны, — он, который каких-нибудь десять часов назад еще страдал от болей в левой руке, сгибался в три погибели, просил дать мячик собаке, и собака была счастлива, но это его не спасло.
Читать дальше