— Тянет, значит, на родину-то? — спрашивает Меркушев.
— Тянет…
— А что без жонки-то, хоть бы привез показал, — продолжает он.
— Еще отобьешь, пожалуй, — отшучиваюсь я. — Покосить-то, дадите?
Силосуют полуназемным способом, распечатали прошлогодний невывезенный силос и на него валят теперешнюю траву. Я спрашиваю, не испортился ли прошлогодний силос. Оказывается, ничего с ним не случилось. Может, того лучше будет, если пролежит еще год.
— Бабы! — кричит Саша Меркушев. — Дайте-ка парню косу-то! Пусть покосит, не все ему статьи писать.
Людмила Щеглева подала мне свою косу, а сама взяла грабли, я с волнением и боязнью встал в прокос. Вообще-то я кашивал, но это было в детстве, прошло больше полутора десятков лет. Не опростоволоситься бы. Я помнил только старый завет всем неумелым косарям: жми на пяту, носок должен быть на весу. Начал косить, вроде неплохо получается. Только больно мала коса, женская, я хоть и не велик вырос, но все равно приходится чуть сгибаться. А кланяться при косьбе самое последнее дело.
Впереди меня размеренно машет косой Аркадий Александрович Щеглев. Он в белой, выпущенной поверх штанов рубахе, в блинчатой, по-мальчишески несолидной кепчонке. Ноги обуты в сапоги местного производства. Косит Аркадий Александрович артистически. В его экономных движениях каждый мускул делает только то, что надо, ни больше ни меньше, меня поражает ритм и целесообразность этих движений. Прокос у него не очень широк, но стерня остается ровная, не то что у меня. Я гляжу, как Щеглев понемногу уходит, и мою косу лихорадит, по нескольку раз тюкаю по одному месту, тороплюсь, чтоб догнать. А он, не торопясь, уже прошел прокос и начал новый, позади. Слышно, как приближается характерное шарканье.
— Да нет, ничего! У тебя, парень, добро выходит, — подбадривает он.
Какое там ничего! Меня спасает от позора только то, что здесь негде развернуться, прокосы коротенькие, то и дело приходится окашивать кусты.
Комаров и мух — невпроворот.
— А вот эта скотинка покрупнее! — говорит Щеглев, когда я прищелкнул на ляжке сразу дюжину оводов. Щеглев делит этих кровососов на первый, второй и третий сорт.
— Первый сорт до Петрова дня, второй до Казанской, ну а третий — это самые мелкие слепни, в последнюю очередь родятся.
Он сует лопатку в карман и снова легко, непринужденно машет косой. Между тем я тоже настроился, вошел в ритм. Трава здесь в лесу была не густа, косилась легко, и теперь мне казалось, что я косил не хуже других. Гляжу на свою косу — и вот не верю глазам: кошу землянику. Ягодка, а то и не одна, словно красная слезинка родной земли, видна после каждого взмаха. Я скошу эти ягоды, их засилосуют, а под весну, когда мартовские метели навьют у скотных дворов полукружья суметов, пахучий силос привезут по снегу коровам. Я думаю: неужели цивилизация противоречит поэзии? Все меньше и меньше звенят по полям косы, молодежь не любит ручного труда. Аркадий Александрович не вечен, еще несколько сенокосов, и он уже не выйдет с косой на луг. Его сыновья далеки от этого луга: старший Шурка работает на железной дороге, средний Борис — киномехаником на лесоучастке, младший тоже вряд ли останется жить в деревне. А может, не стоит жалеть всего этого? Не стоит жалеть зоревых сенокосных криков, миллиона извечных, полных прелести примет, деталей, связанных с ручным трудом, последнего снопа, первого стога? Железному ДТ не страшны укусы оводов, он не лягается и не бьет копытами. Его не надо купать в омуте после работы, не надо кормить тяжелым от росы клевером…
Солнце перевалило за самую высокую свою точку. Коса моя притупилась, то и дело приходится наставлять. Бабы тоже косят и косят. Они не могут никак остановиться, ни одна из них первой не осмеливается заикнуться о перерыве. Да и работается хорошо, наложно, как у нас говорят, копны на полянах растут одна за другой. Нигде, наверное, так не сказывается сила инерции, как в труде, особенно в труде ритмичном, когда людям кажется кощунством прервать этот ритм. Осмеливается это сделать один Аркадий Александрович:
— А что, бабы, чай-то не пора кипятить?
Он идет к сеновне, где крутятся собачонки, горит костер и сложены узелки с едой. Набирает из молочной фляги бадью воды и весит ее на жерди над костром. Через полчаса кричит, зовет пить чай:
— Бабы! Самовар скипел!
Но бабы косят и косят. Ему приходится ругнуться разок, что он и делает.
И вот все размещаются около бадьи с кипятком, заваренным листьями смородины. Дуют, черпают, достают харчи: кто яичко, кто молока бутылку, кто просто горбушку сельповского хлеба. Сначала, пока не выпили бадью кипятку, разговор идет обрывистый, главным образом насчет комаров и оводов.
Читать дальше