— Как нельзя лучше. Надеюсь вскорости увидеть его совсем здоровым.
И он тотчас же выбежал вон из залы, не дожидаясь расспросов Вильгельма, а тот уже рот раскрыл, чтобы осведомиться, откуда у него сумка. Настойчивое желание хоть что-нибудь узнать о своей амазонке побудило его довериться Ярно. Он поведал ему свое приключение и попросил о содействии.
— Вам столько всего известно, — добавил он, — неужто вы не дознаетесь и до этого?
Ярно задумался на миг, а затем сказал своему молодому другу:
— Будьте покойны и не выдавайте себя, мы уж как-нибудь нападем на след вашей красавицы. Сейчас меня тревожит здоровье Лотарио. Положение опасное, об этом свидетельствует чрезмерная веселость и успокоительные речи хирурга. Я охотно спровадил бы Лидию — от нее здесь ни малейшей пользы. Только не знаю, как это устроить. Надеюсь, сегодня приедет наш старый лекарь, а потом уж мы обсудим дальнейшее.
Лекарь приехал; это был уже известный нам старичок, который познакомил нас с тем поучительным манускриптом.
Прежде всего он осмотрел раненого и остался явно недоволен его состоянием. Затем он имел долгую беседу с Ярно, но оба ни словом не обмолвились о ней за ужином.
Вильгельм сердечно приветствовал его и осведомился о своем арфисте.
— Мы не теряем надежды вернуть бедняге здоровье, — отвечал врач.
— Этот человек был печальным добавлением к вашему своеобычному и замкнутому образу жизни, — заметил Ярно. — Расскажите, что с ним произошло дальше.
После того, как любопытство Ярно было удовлетворено, врач продолжал:
— Никогда не случалось мне видеть человека в столь странном душевном состоянии. Долгие годы он ничем не занимался и не интересовался, что не касалось его самого; сосредоточась на себе, он созерцал свое пустое и праздное «я которое представлялось ему глубочайшей бездной. Как трогал он за душу, когда говорил о своем печальном положении! «Я ничего не вижу для себя ни впереди, ни позади — одну только нескончаемую ночь, и в ней я пребываю в ужасающем одиночестве, — жаловался он, — никакого иного чувства иг осталось у меня, кроме чувства вины, да и она мерещится мне где-то сзади отдаленным бесформенным призраком. Там нет ни высоты, ни глубины. Ничего впереди, ничего позади; нет таких слов, чтобы выразить мое неизменно одинаковое состояние. Иногда под гнетом этой неизменности я восклицаю: «Навек! Навек!» — и это удивительное, непостижимое слово представляется мне лучом света среди мрака моего состояния. Ни единая искра божества не озарит для меня эту ночь, все свои слезы я стараюсь выплакать про себя и о себе. Всего страшнее мне дружба и любовь, ибо они одни соблазняют меня пожелать, чтобы окружающие меня видения стали действительностью. Но и эти два призрака поднялись из бездны лишь для того, чтобы запугать меня и отнять даже драгоценное сознание этого безумного бытия».
Послушали бы вы, — продолжал врач, — как в минуты откровенности он такими речами облегчает себе душу; я но раз с величайшим волнением слушал его. Если обстоятельства вынуждают его на миг признать, что прошло какое-то время, он будто изумляется этому, а затем снова отвергает изменяемость вещей, видя в ней чудо из чудес. Однажды вечером он пропел песню о своей седине, мы все сидели вокруг него и плакали.
— О, достаньте мне эту песню! — вскричал Вильгельм.
— А вы ничего не узнали о том, что именно он называет своей виной и почему он носит такое странное одеяние? — спросил Ярно. — В чем причина его поведения на пожаре и его бешеной злобы против мальчика?
— Лишь путем догадок могли мы кое-что узнать о его судьбе; прямые расспросы были бы противны нашим правилам. Замечая, что он получил католическое воспитание, мы думали, что ему даст облегчение исповедь; но он непонятным образом скрывается, как только мы делаем попытку привести его к священнику. Чтобы хоть отчасти удовлетворить саше желание что-либо узнать о нем, поделюсь с вами нашими предположениями. Молодость он провел в духовном звании и потому, очевидно, не хочет расстаться с длинной хламидой и с бородой. Радости любви оставались ему незнакомы большую часть жизни. Лишь поздняя греховная связь с близкой родственницей и, возможно, ее смерть, давшая жизнь какому-то злополучному созданию, окончательно помутили его разум.
Помешан он главным образом на том, что повсюду сеет несчастье и что ему суждена смерть через ни в чем не повинного мальчика. Он боялся Миньоны, пока не узнал, что она девочка; затем его страшил Феликс, и так как при всех своих горестях он бесконечно любит жизнь, его неприязнь к ребенку, очевидно, проистекает отсюда.
Читать дальше