— Там большое наводнение, — печально заметил Бабалачи.
— Да, — сказал Лакамба. — Неужели Дэйн не остался?
— Нет, туан. Он сбежал к реке как одержимый шайтаном.
Наступила новая продолжительная пауза.
— Он, может быть, утонет, — предположил наконец Лакамба не без оживления.
— Плавучих бревен много на реке, — ответил Бабалачи. — Но он хорошо плавает, — прибавил он нехотя.
— Ему бы не следовало погибать, — сказал Лакамба, — Он знает, где клад.
Бабалачи с сердцем проворчал что-то в подтверждение этих слов. То, что ему не удалось проникнуть в тайну белого человека, было больным местом самбирского сановника, единственной неудачей в его блестящей карьере.
Глубокое затишье сменило теперь тревогу бури. Только запоздалые тучки, спешившие в вышине вдогонку за главным облаком, молчаливо сверкавшим вдали, проливали еще короткие дожди, с успокоительным шелестом барабанившие по пальмовой крыше.
Лакамба стряхнул с себя апатию с таким видом, как будто ему наконец удалось уяснить себе положение дел.
— Бабалачи! — весело окликнул он его и даже слегка толкнул ногой.
— Ада, туан! Я слушаю.
— Как ты думаешь, Бабалачи, что сделает Олмэйр, если оранг-бланда придут сюда и увезут его в Батавию в наказание за торговлю порохом?
— Не знаю, туан.
— Ты дурак, — объявил ликующий Лакамба. — Он скажет им, где находится клад, чтобы заслужить помилование. Вот что он сделает.
Бабалачи поднял взор на своего повелителя и кивнул головой с унылым изумлением. Об этом он не подумал. Получалось новое осложнение.
— Олмэйр должен умереть и тем сохранить нашу тайну, — решительно объявил Лакамба, — Он должен умереть без шума. Позаботься об этом.
Бабалачи согласился и устало поднялся на ноги.
— Завтра? — спросил он.
— Да, покуда голландцы еще не приехали.
— Он много пьет кофе, — отвечал Лакамба с видимой непоследовательностью.
Бабалачи потянулся и зевнул, но Лакамбу чрезвычайно оживило лестное сознание того, что он собственным своим умом разрешил трудный вопрос.
— Бабалачи, — сказал он измученному сановнику, — принеси сюда музыкальный ящик, подаренный мне белым капитаном. Мне не спится.
Тень глубочайшего уныния легла на черты Бабалачи при этом приказании. Он нехотя отправился за занавеску и скоро вернулся, неся маленький ручной органчик, который поставил на стол с глубоко огорченным видом. Лакамба уселся поудобнее на своем кресле.
— Верти, Бабалачи, верти, — пробормотал он, закрыв глаза.
Бабалачи с энергией отчаяния взялся за ручку, и, пока он вертел ее, мрачное выражение его лица уступило место безнадежной покорности. Музыка Верди лилась сквозь открытые ставни и среди царившей тишины разносилась над рекой и лесом. Лакамба слушал, закрыв глаза, и блаженно улыбался; Бабалачи вертел ручку, по временам начиная клевать носом, после чего он всегда испуганно вскидывался и несколько раз подряд торопливо поворачивал ручку, чтобы наверстать упущенное. После яростной схватки природа пребывала в глубоком изнеможении, а под рукой самбирского сановника «Трубадур» порывисто рыдал, стонал и без конца прощался со своей Леонорой в скорбном кругу нескончаемых и слезливых повторений.
Яркое сияние безоблачного и ясного утра сменило ночную непогоду и озарило главную улицу поселка, пролегавшую от ворот усадьбы Абдуллы до низкого берега Пантэйского протока.
Улица в то утро была совершенно пустынна. Ее желтая поверхность, плотно утоптанная бесчисленным множеством босых ног, тянулась между группами пальмовых деревьев; их высокие стволы пересекали ее черными широкими полосами через неровные промежутки, а только что взошедшее солнце отбрасывало тень их перистых верхушек далеко за крыши домов на берегу реки, даже за самую реку, безмолвно и быстро струившуюся мимо опустелых домов, потому что дома были так же безлюдны, как и улица. Утренние костры, разведенные на узкой полосе вытоптанной травы, отделявшей их открытые двери от дороги, беспризорно тлели; тонкие струйки дыма вились над ними в прохладном воздухе и обволакивали безлюдное селение тончайшим покровом таинственной голубой дымки. Олмэйр только что вылез из своего гамака и сонно присматривался к необычному виду Самбира, смутно дивясь окружавшей его безжизненности.
В его собственном доме тоже царила полнейшая тишина. Не слышно было ни голоса жены, ни легких шагов Найны в большой комнате, выходившей на веранду, которую он называл своей гостиной, когда в разговоре с белыми людьми хотел заявить свои права на приличную культурную обстановку. Никто никогда не принимал гостей в этой комнате; там даже не на чем было бы усадить их; в припадках дикого исступления, находивших на миссис Олмэйр при волновавших ее воспоминаниях разбойничьего периода ее жизни, она давно уже сорвала со стен драпировки на саронги для невольниц, а нарядную мебель сожгла поштучно, чтобы варить рис для всего дома. Но Олмэйр уже не думал больше о своей мебели. Он думал о возвращении Дэйна, о ночном его свидании с Лакамбой, о возможном влиянии этого свидания на его собственные, зрело обдуманные, близкие к осуществлению планы. Его тревожило еще и то обстоятельство, что Дэйн не являлся, хотя и обещал прийти спозаранку. «Молодой человек двадцать раз мог переплыть реку, — размышлял он, — А дела нынче без конца. Надо переговорить окончательно насчет завтрашнего отъезда, насчет спуска лодок на воду; надо обсудить тысячу и одну последнюю мелочь. Экспедиция должна выступить в полном порядке, ничто не должно быть забыто, ничто не должно быть…»
Читать дальше