— Не мучайте себя этим, — проговорил Гейст. — Мне достаточно вашего голоса. Я влюблен в него, что бы он ни говорил.
Девушка помолчала, словно от этого спокойного признания у нее захватило дух.
— Ах, я хотела у вас спросить…
Он вспомнил, что она, вероятно, не знала его имени, и подумал, что она хочет справиться о нем, но после некоторого колебания она спросила:
— Почему вы велели мне улыбаться тогда вечером в концертном зале? Помните?
— Мне казалось, что на нас смотрят. Улыбка — лучшая маска. Шомберг сидел за два столика от нас и пил с голландцами — приказчиками из города. Конечно, он наблюдал за нами — во всяком случае, за вами. Вот почему я попросил вас улыбаться.
— Ах, вот почему! Я не подумала об этом.
— А между тем это вам прекрасно удалось, и вы сделали это с большой готовностью, словно поняли мое намерение.
— С готовностью? — повторила она, — О, я готова была улыбаться в эту минуту. Это верно. Я могу сказать, что впервые за несколько лет почувствовала себя готовой улыбаться. У меня не много было поводов улыбаться за всю мою жизнь, могу вам это сказать; особенно за последнее время.
— Но вы это восхитительно сделали, совершенно чарующе.
Он остановился. Она стояла неподвижно, восхищенная, ожидая и надеясь, что он еще будет говорить.
— Я был совершенно поражен, — добавил он, — она дошла прямо до моего сердца, ваша улыбка, как если бы вы улыбнулись, чтобы ослепить меня. Мне казалось, что я в первый раз в жизни вижу улыбку вообще. Я думал о ней, расставшись с вами. Она не дала мне уснуть.
— Так много? — проговорила она тихим колеблющимся и недоверчивым голосом.
— Если бы вы не улыбнулись так, я, быть может, не пришел бы сюда сегодня, — сказал он со своим серьезным и в то же время полушутливым выражением. — Это была ваша победа.
Он почувствовал, как губы девушки легко прикоснулись к его губам. Мгновение спустя ее уже не было. Ее белое платье мелькнуло в отдалении, потом плотная тень дома как будто поглотила ее, Гейст немного подождал прежде, чем пойти в том же направлении; он обогнул гостиницу, поднялся по ступенькам веранды и вошел в свою комнату, где вытянулся наконец, не для того, чтоб спать, а чтобы перебрать в своем уме все, что они только что говорили.
«Я сказал об этой улыбке истинную правду, — подумал он, — и об ее голосе тоже. В этих словах не было ничего, кроме правды. Что касается остального… то будь что будет!»
Его обдало жаром. Он повернулся на спину, раскинул крестообразно руки поперек широкой, жесткой кровати и остался неподвижен с широко открытыми глазами, под пологом от москитов, покуда заря, проникнув в его комнату и быстро разгораясь, не расцвела окончательно в солнечный свет.
Тогда он поднялся, подошел к маленькому, повешенному на стене зеркальцу и долго рассматривал себя. Он делал это не из тщеславия. Он чувствовал себя необычным до такой степени, что сомневался, не появилось ли у него за ночь другое лицо. Однако зеркало отразило знакомый облик. Для него это было почти разочарованием, обесценением его переживаний. Потом он улыбнулся своей наивности, потому что в тридцать пять лет следовало бы знать, что тела почти всегда является безразличной маской души, маской, которой не сможет изменить даже смерть — по крайней мере, до тех пор, пока она не будет скрыта от глаз, убрана в такое место, где ни друг, ни враг не заботятся больше ни о каких переменах.
Друзья или враги — Гейст не помнил, имел ли он их. По существу, жизнь его была одиноким достижением, которое он осуществлял не как отшельник в пустыне, в тишине и неподвижности, а наоборот, как постоянный гость среди разнообразных картин, в непрерывных блужданиях. Так он находил способ проходить через жизнь без страданий, почти без забот, постепенно исчезая — неуязвимый вследствие непрерывного движения, в котором находился.
В продолжение пятнадцати лет Гейст странствовал, неизменно вежливый и недосягаемый, приобретая славу «странного субъекта». Он стал путешествовать тотчас после смерти своего отца. Этот швед-эмигрант умер в Лондоне, недовольный своим отечеством и всем миром, который инстинктивно отверг его мудрость.
Мыслитель, ученый и светский человек, Гейст-отец начал с того, что добивался всех радостей жизни — радостей великих и скромных людей, радостей безумцев и радостей мудрецов. Более шестидесяти лет он влачил по нашей планете самую усталую, самую неспокойную душу из всех, которые цивилизация когда — либо приобщала к своим разочарованиям и сожалениям. Ему нельзя было отказать в известном величии, так как страдания, которые он претерпевал, не достаются в удел посредственности. Гейст не помнил своей матери, но он с волнением припоминал бледное, изящное лицо отца. Чаще всего он представлял его се бе одетым в широкий синий халат, в большом доме одного из тихих предместий Лондона. Выйдя восемнадцати лет из школы, он три года прожил с отцом, который в то время писал свою последнюю книгу — то сочинение, в котором он на склоне дней требовал для человечества права абсолютной интеллектуальной и моральной свободы, перестав, впрочем, считать его достойным этой свободы.
Читать дальше