Первый из таких дней, грустный, как день разлуки, обличьем своим сходный даже с днем отъезда, потому что снег — символ тех сил, что могли лишить меня свидания с Жильбертой, — менял вид нашего единственного, обычного места свиданий и старался помешать нам воспользоваться этим местом, теперь совершенно преобразившимся под чехлом, — первый из таких дней тем не менее способствовал развитию моего чувства к Жильберте: он явился как бы первым огорчением, которое испытали мы оба. Из всей нашей стайки нас было только двое, и то, что мы оказались с Жильбертой вдвоем, было не только как бы началом нашей близости: это меня так тронуло, — можно было подумать, что Жильберта пришла в такую погоду из-за меня, — словно она отказалась пойти на детское утро только ради того, чтобы встретиться со мной на Елисейских полях; я не мог не верить в жизнеспособность нашей дружбы, в то, что у нее есть будущее, раз она продолжала жить среди развалин этого застывшего и опустевшего мира; и когда Жильберта насыпала мне снегу за воротник, я растроганно улыбался, потому что воспринимал это как знак особого расположения, как знак того, что она берет меня в спутники по этому новому, зимнему краю, и как знак того, что она меня не бросит в беде. Немного погодя, одна за другой, точно боязливые воробушки, стали появляться ее подружки, совершенно черные на снегу. Мы начали играть, и так как этому грустно начавшемуся дню суждено было кончиться весело, то когда я, перед тем как пуститься бежать взапуски, подошел к девочке с громким голосом, из уст которой я впервые услышал здесь имя «Жильберта», она мне сказала: «Нет, нет, я прекрасно знаю, что вам больше хочется быть в партии Жильберты, да вон, глядите: она сама вас подзывает». В самом деле, Жильберта звала меня в свою партию, на снежную лужайку, которую солнце усеивало розовыми пятнами, которой оно придавало металлическую гладкость старинной изношенной ткани, которую оно превращало в Царство золотой парчи.
День, внушавший мне сперва опасения, оказался одним из немногих, когда я был не так уж несчастен.
Ведь я теперь только и думал о том, чтобы непременно каждый день видеть Жильберту (как-то раз моя бабушка не вернулась домой к обеду, и у меня невольно мелькнула мысль, что если ее раздавил экипаж, то некоторое время мне нельзя будет ходить на Елисейские поля; когда мы кого-нибудь любим, то мы уже никого больше не любим), а между тем мгновения, которые я проводил с Жильбертой, которых я с таким нетерпением ждал уже накануне, над которыми я трясся, ради которых я пожертвовал бы чем угодно, вовсе не были счастливыми; и для меня это не подлежало сомнению, ибо, пристально, напряженно всматриваясь в эти единственные мгновения моей жизни, я не обнаруживал в них ни крупицы радости.
Когда мы с Жильбертой были не вместе, мне постоянно хотелось видеть ее: я все время старался воссоздать ее образ, но у меня ничего не получалось, и я даже не мог ответить себе, кого же я люблю. Притом, она еще ни разу не сказала, что любит меня. Этого мало: она часто подчеркивала, что у нее есть более близкие друзья, что я для нее хороший товарищ, с которым весело играть, несмотря на то, что я рассеян и не отдаюсь всецело игре; словом, она часто бывала явно холодна ко мне, и это могло бы поколебать мою веру в то, что я значу для нее больше, чем все остальные, — могло бы, если б источником моей веры служила любовь Жильберты ко мне, а не моя любовь к ней, и вот это-то и укрепляло мою веру, ибо ставило ее в зависимость от того, как я, в силу внутренней потребности, думаю о Жильберте. Но ведь и я пока еще ничего не сказал Жильберте о моих чувствах к ней. Разумеется, все чистые страницы в моих тетрадях я заполнял именем ее и адресом, но при виде этих каракуль, которые я выводил без всякой надежды напомнить ей о себе, которые оставляли для нее так много видного места вокруг меня, но не втягивали ее в мою жизнь, я приходил в уныние, потому что они говорили мне не о Жильберте, которая и не увидит-то их никогда, а только о моем желании, которое они, казалось, являли моему взору как нечто чисто личное, вымышленное, скучное и немощное. Самое для меня существенное заключалось в том, чтобы мы, Жильберта и я, продолжали встречаться и чтобы мы объяснились друг другу в любви, которая, можно сказать, еще и не начиналась. Понятно, разные причины, по которым я с таким нетерпением ждал свидания с Жильбертой, взрослому человеку показались бы не столь важными. С течением времени наша культура наслаждений становится утонченней, и тогда мы довольствуемся наслаждением мечтать о женщине, как мечтал я о Жильберте; нас уже не волнует мысль, соответствует ли созданный нами образ действительности — мы довольствуемся наслаждением любить и не испытываем потребности знать наверное, что нам отвечают взаимностью; мы часто даже отказываем себе в удовольствии признаться любимой женщине, что мы ею увлечены, — отказываемся для того, чтобы она еще сильнее увлеклась нами: так японские садовники, чтобы вырастить необыкновенной красоты цветок, приносят ему в жертву другие. Но когда я любил Жильберту, я еще верил, что Любовь существует независимо от нас; что в лучшем случае она может позволить нам обходить препятствия, но что она одаряет радостями в порядке, строгость которого ничто не властно нарушить; мне казалось, что если бы я самовольно заменил сладость признания игрою в равнодушие, то, во-первых, я лишил бы себя радости, о которой я особенно страстно мечтал, а во-вторых, изготовил бы по своему собственному разумению любовь искусственную, ничего не стоящую, ничего общего не имеющую с истиной, таинственными и предначертанными путями которой я, следовательно, отказывался бы идти.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу