Мы отъезжали; немного погодя, обогнув железнодорожную станцию, мы выезжали на проселок, и эта дорога, от изгиба, за которым по обеим ее сторонам тянулись прелестные изгороди, и до того места, где мы сворачивали с нее и ехали среди пашен, вскоре стала для меня такой же родной, как дороги в Комбре. В полях попадались яблони, правда, уже осыпавшиеся, усеянные вместо цветков пучками пестиков и все же приводившие меня в восторг, оттого что я узнавал неподражаемую эту листву, по протяженности которой, точно по ковру на теперь уже кончившемся брачном пиршестве, совсем недавно тянулся белый атласный шлейф розовеющих цветов.
Как часто я в мае следующего года покупал в Париже яблоневую ветку и всю ночь просиживал возле ее цветов, где распускалось нечто молочное и затем своею пеной обрызгивало почки, — цветов, между белыми венчиками которых как будто это торговец из добрых чувств ко мне, а также благодаря своей изобретательности и из любви к затейливым контрастам подбавлял с каждой стороны розовых бутонов, так чтобы венчикам это было к лицу; я рассматривал их, я держал их под лампой — долго держал и нередко все еще смотрел, когда рассвет заливал их тем румянцем, каким он в этот час заливал их, наверно, в Бальбеке, — и пытался силой воображения перенести их на эту дорогу, размножить, поместить в готовую раму. на уже выписанном фоне изгородей, рисунок которых я знал наизусть и которые мне так хотелось — и однажды привелось — увидеть опять в то время, когда с пленительной вдохновенностью гения весна кладет на них краски!
Перед тем как сесть в экипаж, я мысленно писал картину моря, которое я мечтал, которое я надеялся увидеть «под лучами солнца» и в которое врезалось столько пошлых клиньев в Бальбеке, не уживавшихся с моей мечтой: купальщиков, кабинок, увеселительных яхт. Но вот экипаж маркизы де Вильпаризи поднимался на гору, море сквозило в листьях деревьев, и тогда, — конечно, вследствие дальности расстояния, — исчезали приметы современности, как бы вырывавшие его из природы и из истории, и, глядя на волны, я не мог заставить себя думать, будто это те самые, о которых у Леконта де Лиля речь идет в «Орестее», когда он описывает косматых воинов героической Эллады, которые
Стремительней орлов, что с гнезд поутру взмыли,
Пучину звонкую лавиной весел взрыли. [19]
Но зато море было теперь от меня недостаточно близко, и оно уже казалось мне не живым, но застывшим, я уже не чувствовал мощи под этими красками, положенными, будто на картине, — меж листьев оно являлось моему взгляду таким же эфирным, как небо, но только темнее.
Маркиза де Вильпаризи, узнав, что я люблю церкви, обещала мне, что мы будем осматривать их одну за другой, и непременно посмотрим Карквильскую, «прячущуюся под старым плющом», — сказала она, сделав такое движение рукой, как будто бережно окутывала воображаемый фасад незримой и мягкой листвой. Маркиза де Вильпаризи одновременно с этим легким описательным движением часто находила слово, точно определявшее прелесть и своеобразие памятника, избегая технических выражений, хотя ей и не удавалось скрыть, что она отлично разбирается в этих вещах. Точно в оправдание себе она рассказывала, что в окрестностях одного из замков ее отца, где она росла, были церкви такого же стиля, что и вокруг Бальбека, и замечала, что ей было бы совестно не полюбить архитектуру, тем более что замок представлял собой один из лучших образцов архитектуры Возрождения. А так как замок был, кроме того, настоящим музеем, так как там играли Шопен и Лист, читал стихи Ламартин и все знаменитые артисты столетия записывали свои мысли, мелодии, делали наброски в семейном альбоме, то маркиза де Вильпаризи в силу ли своей тактичности, в силу ли благовоспитанности, в силу ли истинной скромности или по неумению мыслить философски приводила для объяснения своей осведомленности в области любого искусства именно эту причину, чисто материального характера, и в конце концов, пожалуй, склонна была расценивать живопись, музыку, литературу и философию как приданое девушки, получившей самое аристократическое воспитание в знаменитом историческом памятнике. Для нее словно не существовало других картин, кроме тех, что достаются по наследству. Она была довольна, что бабушке понравилось одно из ее ожерелий, четко обрисовывавшееся на платье. Портрет кисти Тициана, написавшего ее прабабку с этим ожерельем на шее, так и остался семейной реликвией де Вильпаризи. Подлинность его сомнению не подлежала. Маркиза слышать не хотела о картинах, неведомо как приобретенных кем-либо из новоявленных Крезов; она заранее была убеждена, что это подделка, и не имела ни малейшего желания посмотреть их; мы знали, что она пишет цветы акварелью, бабушке хвалили ее работы, и она как-то заговорила с нею о них. Маркиза де Вильпаризи из скромности переменила разговор, но была не больше удивлена и польщена, чем достаточно известная художница, привыкшая к комплиментам. Она только сказала, что это упоительное занятие: пусть цветы, рожденные кистью, не так уж хороши, но писать их — значит жить в обществе настоящих цветов, красотой которых, особенно когда смотришь на них вблизи, чтобы воссоздать их, не устаешь любоваться. Но в Бальбеке маркиза де Вильпаризи давала отдых глазам.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу