По комнате, поскрипывая старинной мебелью и паркетом пола, мягко движется солнечное зимнее утро. За окном виден высокий противоположный берег Тверцы. Над невысокими белыми крепостными стенами поднимаются живописные здания мужского Борисоглебского монастыря: стройная колокольня с часами, красная сторожевая башня, летний собор (творение дальнего родственника, архитектора Львова [96]) с его колоннами и возносящимся Спасителем между ними. Он хорошо виден отсюда, в Его развевающейся синей одежде, окруженный сиянием. А левее — самая старинная одноглавая церквушка брусничного цвета с соседней лиловой башенкой. Ниже стены, на пологом откосе холма, лепятся отдельные домики с палисадничками, а еще ниже, совсем под окном, — река. На льду разбежались в разные стороны кое-где скрещивающиеся тропинки. Под солнцем сверкает и искрится снег. Над крестами куполов вьются стаи крикливых галок. И поверх всего плывет, ширится бархатный густой звон мерных ударов большого пятисотпудового монастырского колокола. Все это — будто чудесный подарок, раз и навсегда вставленный в раму окна. А внутреннее чувство напоминает, что для меня уже стала невозможной радость по случаю каких-либо подарков. Единственная мыслимая радость — их возвращение — неосуществима. И сознание этого, присутствующее постоянно, обливает все внутри такой едкой горечью, которая сообщает и отныне всегда будет сообщать свой неизбежный привкус всему — всему окружающему, где бы я ни был.
И все же: как он похож на мою открытку, этот монастырь! Эту открытку мне прислала мама еще в первый год войны. «Твоя мама сейчас в этом городе», — писала она о себе в третьем лице четкими печатными буквами, чтобы я легче мог их прочесть. Она тоже ходила этими набережными, под этими окнами, слушала ритмические расплывы колокольного звона в небе, а потом возвращалась отсюда к нам, туда, где все ее ждали… А теперь в этом городе оказался я, а ее нет здесь, нет там — нигде… Или, все-таки, где-то? Нет, если бы где-то, она не могла бы так взять и нас бросить, совсем, и он тоже… Мы так привыкли всегда знать, где они, когда вернутся, и им-то ведь тоже мы были нужны; было необходимо знать, где мы сейчас, в эту самую минуту, не плохо ли нам, не нужны ли ласка, помощь, совет, а то и строгий окрик, словом, они всегда знали, что…
А теперь? Может быть, все это какая-то глупая ошибка? Сон? Болезнь? Моя фантазия? Быть может, это только со мной одним что-то произошло? Случилось? Надо сесть на поезд, пройти… да даже и идти не надо. Наверное, наши лошади уже высланы и ждут на станции. И опять будет поле, березы по краю дороги, скотный двор и потом липовая аллея… Папа торопливо выйдет из кабинета: «Нечего сказать, хороши! И ты, Вера, тоже, как ты могла только?..» Хочется ущипнуть себя, нет, этого мало, удариться обо что-нибудь головой посильнее, и все опять встанет на место… Не встанет!..
А колокол все бьет, мерный, торжественный. Одеваясь, выхожу в маленький, нагретый солнцем коридорчик. На окне цветы в горшках, напротив — дверь к тете Кате и Паше. С другой стороны входит учительница, Ольга Михайловна. Она — из Прибалтики, кажется, из Литвы, и фамилия у нее пресмешная: Ло-бя-кас… Лобякас в черном платье с ослепительно белым подкрахмаленным передником.
— Ты уже встал? Ну, доброе утро. Идем, я покажу тебе на кухне, где умыться, а потом будем пить чай!
Через лестничную клетку, просторную, куда выходят топки всех голландских печей, около которых лежат уже приготовленные вязанки дров, проходим в кухню и потом дальше, в столовую. Все уже встали раньше, напились чаю и ушли гулять. Меня поит чаем Ольга Михайловна. После нашей полуголодной жизни белый хлеб с маслом и кусок холодной курицы казались удивительно вкусными…
Вскоре после завтрака наступило время знакомства с детьми. Старший — Леша, бывший кадет Ярославского корпуса, еще донашивающий черную шинель с красными погончиками. Ему лет тринадцать. Вслед за ним идет Маша — старшая из сестер; она всего годом, или немного больше, старше меня. Этих двоих я знаю: тетя Катя заезжала с ними проездом, когда везла Лешу в корпус, а Машу — в Петербург, в Смольный институт.
Об этом их приезде я уже говорил раньше, как и о гусе, которым дразнили мы бедную Машу. Пожалуй, лишь эта сценка одна и осталась в памяти от их приезда. Впрочем, запомнилась не столько она, сколько вызванное ею острое и мутноватое наслаждение.
Причина этого наслаждения была мне самому неясна в то время. Только много позже я усмотрел в этом и других отдельных намеках, безотчетно сводившихся к стремлению мучить более слабых людей и животных, сексуальную подкладку ранней чувственности. Здесь, мне кажется, своевременно коснуться этой темы, хотя и придется вернуться немного назад. Я никогда не был почитателем Фрейда и не склонен относить и даже насильно притягивать к сексуальной сфере все явления психологии и окружающей ребенка жизни. Но, конечно, временами эта сфера вламывалась откуда-то извне во многие явления и переживания гораздо раньше, чем мог себе это представить кто-либо из окружавших меня взрослых. Какие-то уклонения моего развития, вернее, характер и направленность таких уклонений, диктовались, может быть, своеобразным одиночеством — отсутствием сверстников — и особенностями воспитания; впрочем, я думаю, что так или иначе, может быть, несколько позже, через это проходят многие дети, во всяком случае, мальчики.
Читать дальше