Боже мой и судьба человеческая! Если вы не даете человеку счастья, то хоть обманите его, дайте забыть, дайте обольщение надежды видеть это недоступное ему счастье, хотя бы в смутном призраке, в будущем, в этом бескорыстном будущем, где его уже не будет: в детях его или в следующем поколении — чужих! Так мало просит человек, так мало ему надо, и в том ему отказано! Он должен жить, работать, мучиться, и создавать себе подобных, и воспитывать их словом своим для последующего отчаяния и горя.
…Я должен был жестоко наказать моего малютку. Виноват ли он? О, конечно, нет! Кто может быть виноват в этой жизни, и тем паче ребенок. И, сознавая это, бить его?! Ужасно. Но необходимо. Необходимо чем-нибудь образумить, хотя в данных обстоятельствах это и выше сил, и даже бесполезно.
Как весело и скоро, бывало, нахлопаешь и приласкаешь старших! И здорово, и действенно, и какие плоды и результаты! Вышли люди. И если в чем все же не так обучены и воспитаны, так по иным причинам. Недостаток преподавателей, и те, что были, случайны… Но теперь, в то время, когда уже ничего нет…
Неужели позволить гибнуть милому мальчику, умному, способному… И ведь предвидел я, что за время будет. Не хотел больше иметь детей. Не мог себе честно позволить этого, чувствовал, какие дни наступают. Жена! Она понесла его от меня, и на мой ужас: что ты сделала?.. — да что ей? Она и не считает себя ни в чем ответственной, ей и горя мало. Женщина вперед не может страдать, она плачет, снявши голову, по волосам. Но ведь и я-то, освобожденный ею от ответственности, я был в восторге, когда она подарила мне ребенка, часть моей крови и духа… А сейчас, когда он вступает в самый опасный возраст, я отчаянно, как тонущий, бьюсь, чтобы спасти его… спасти… Для чего? Что готовлю я ему впереди, отравляя те немногие мгновения детства, которые ему остались до полного безнадежного сознания этой ужасной, проклятой действительности! Прости мне, Господь, и ты, моя крошка! Ничего не могу и ничего не придумаю, чтобы обеспечить твое существование и избавление. Тебе, Пресвятая Матерь Божия, в твои Пречистые руки отдаю судьбу детей моих и этого ненаглядного, беспомощно жалкого в змеином водовороте нашей жизни младенца!»
Немало лет прошло, прежде чем я расшифровал и прочел эту торопливую запись, сделанную карандашом на одном из листков записной книжки. Могу, к чести своей, сказать, что она, в существе своем, не открыла мне ничего нового, хотя, читая ее впервые, я не мог сдерживать слезы. То большое понимание друг друга и та настоящая любовь, которыми когда-то держалась наша семья, как ни мало оказался я по условиям времени к этой семье сопричастен, достаточно все же коснулись меня. Невероятная яркость воспоминаний, начинающихся с самых ранних младенческих лет, отдельных слов и фраз, сохраненных памятью и лишь много позже осмысленных, помогли мне воспринимать отца именно таким, каким предстал он передо мной в этой записи, сделанной для самого себя. Именно так он чувствовал, так думал, и иначе быть не могло. Я знал это всегда.
И не откровением, а лишь подтверждением были для меня его строки в их прямом значении. Но кроме и помимо прямого значения и смысла, в них есть для меня такая пронзительность (иначе трудно сказать), которая делает его еще живее и осязаемее, если только это возможно…
«…Есть люди, думающие молча, есть — изливающие мысли звуками слов, есть — слагающие думы и мысли в беглые строки… Последние суть писатели… Я знаю, что такое писатель, но сам я не писатель. Мое желание всегда было уметь владеть пером, как и всяким искусством, как и всякою образованностью. Но не искусству посвящал я жизнь. Предаться искусству как ремеслу, как насущному я считал всегда преступлением. Мое искусство сводилось, как и задача матери моей, к одной цели. Эта цель была — искусство жить. В этом она была моим главным учителем, но и я везде собирал мед этого искусства. Я понимал его больше и шире, но достиг меньшего, несмотря на мои познания, несмотря на ее ошибки. Она вся отдавалась этому творчеству жизни, я же… Мне мешал талант. Она была женщиной; только женщина может сделать то, что делала она. Но я и хотел быть женщиной в этом смысле. В ее смысле. Я оставлял извне свойственную мне грубость мужчины, а внутри, в глубине сердца, делал все, чтобы душа была женской… Но я был и оставался мужчиной. К тому же, век другой, нравы другие и обстановка, и люди уже не могли дать мне того, чем воспользовалась она… Как мы мельчаем!..
8–9 сентября… С вечера спал одетый, до двух. Позвал Маню. Обошли комнаты. Послушали улицы в форточки. Читал книгу о Скобелеве…
Читать дальше