Удивительно хорошо было непривычное Ивану Григорьевичу ощущение: он работал по вольному найму, без конвоя, без вертухов на вышках. И странно было: работа как будто та же, инструмент знакомый, а падлом никто не назовет, не замахнется вор, не пригрозит дрыном сука.
Иван Григорьевич увидел вскоре, каким способом стремятся люди увеличить свои скудные заработки. Кое-кто из своего купленного частным образом материала делал кастрюли и чайники. Продавались они через артель, по государственной цене, не выше и не ниже. Другие договаривались с клиентами о починке барахла частным образом и получали деньги, не выписывая квитанций. И деньги за работу брали такие же, как государство, – не больше и не меньше.
Мордань, человек с ладонями такой величины, что ими, казалось, можно было сгребать зимой снег с тротуаров, рассказывал во время обеденного перерыва о случае, произошедшем накануне в его доме. В соседней квартире живут пять соседей: токарь, портной, монтер механического завода, две вдовы, одна работает на швейной фабрике, другая – уборщица в горсовете. И вот в выходной день обе вдовы встретились в отделении милиции – их на улице задержал ОБХСС за продажу сеток-авосек, которые они тайно друг от друга плели по ночам. Милиция произвела в квартире обыск, и оказалось, что портной по ночам шил мальчиковые и женские пальто, монтер устроил под полом электрическую печку – пек вафли, жена монтера их продавала на базаре, токарь с заводика «Красный факел» оказался ночным сапожником – шил модельные дамские туфли; вдовы же не только плели авоськи, но и вязали дамские кофточки.
Мордань смешил слушателей, показывал, как монтер кричал, что печет вафли для семьи, а инспектор ОБХСС спрашивал его: так-таки для семьи заготовил он два пуда теста на вафли? Каждого нарушителя оштрафовали на 300 рублей, о каждом сообщили по месту работы и пригрозили высылкой в порядке очищения советской жизни от тунеядцев и нетрудового элемента.
Мордань любил в разговоре ученые слова: рассматривая испорченный замок, он важно говорил:
– Да, ключ совершенно не реагирует на замок.
Идя после работы по улице с Иваном Григорьевичем, он вдруг сказал:
– Я в Ленинград не вернулся не только потому, что жена и дочь погибли. Не могу я смотреть своими рабочими глазами на участь путиловского пролетариата. Бастовать и то не можем. А какой же рабочий человек без права забастовки.
Вечером приходила домой хозяйка. Она приносила с собой в кошелке еду для племянника – суп в бидончике, второе в глиняном горшке.
– Может, покушаете? – тихо спрашивала она у Ивана Григорьевича. – У нас хватит.
– Я вижу, вы сами не едите, – говорил Иван Григорьевич.
– Я весь день ем, у меня работа такая, – ответила она и, видимо, поняв его взгляд, сказала: – Устаю я очень от работы.
В первые дни бледное лицо хозяйки казалось Ивану Григорьевичу недобрым. Потом он увидел – она добра.
Иногда она рассказывала о деревне. В колхозе она была бригадиром, а одно время даже работала председателем колхоза. Колхозы не выполняли план: то недосев, то засуха, то с земли содрали три шкуры и она изнемогла, потеряла силу, то ли все мужики и молодые подались в город… А раз поставку не выполнили, то получали по шесть-семь копеек на трудодень, по сто грамм зерна, а бывали годы, не получали и грамма. А даром люди не любят работать. Колхозники оборвались. Чистый черный хлеб без картофеля и желудей ели, как пряник, только в праздник. Как-то раз она привезла старшей сестре в деревню белого хлеба, и дети боялись его кушать – первый раз в жизни увидели. Избы ветшают, рушатся, леса на стройку не дают.
Он слушал ее и смотрел на нее. От нее шел милый свет доброты, женственности. Десятилетиями он не видел женщин, но долгими годами он слышал бесконечные барачные истории о женщинах – кровавые, печальные, грязные. И женщина в этих рассказах была то низменна, ниже животного, то чиста, возвышена, выше святых угодниц. Но неизменная мысль о ней была необходима заключенным, как хлебная пайка, сопутствовала им в разговорах, в чистых и грязных мечтах и сновидениях.
Странно, конечно, ведь после своего освобождения он видел красивых, нарядных женщин на улицах Москвы и Ленинграда, он сидел за столом с Марией Павловной – седой, красивой дамой; но ни горе охватившее его, когда он узнал, что его юношеская любовь изменила ему, ни прелесть женской нарядной красоты, ни дух довольства и уюта в доме Марии Павловны не вызвали в нем того чувства, которое он испытал, слушая Анну Сергеевну, глядя на ее грустные глаза, милое, поблекшее и одновременно молодое лицо.
Читать дальше