В ярком свете солнечной осени мимо поезда проносились равнины, горы и леса, не тронутые войной; между серыми облачками брезжили силуэты великолепных замков в фиолетовых облачениях неземной красоты…
В вагоне стояла напряженная тишина, словно радость угасла в предчувствии разочарований; эти изувеченные войной, искалеченные телом и душой солдаты ехали не на райский отдых, не к покою и миру, которые они заслужили. Грохочущий поезд привез их на серую измученную родину под дьявольский вой воздушной тревоги; в целом свете не было для них мира — мира, который и есть для них родина. Они оказались зажатыми безжалостными челюстями судьбы. В вагоне стояла жуткая тишина безропотного смирения перед роком…
Люди устали; в цепких щупальцах войны, которая перемесила их, как глину, они превратились в вялые, покорные существа, и только слепая, жгучая боль заставляла их иногда вскрикивать…
Серым, серым, безнадежно серым был город; серость эта была отвратительная, безрадостная, лишенная вкраплений других цветов, затевающих игру с серыми сумерками; то был мрачный и бездушный серый цвет, как если бы открылась одна из ядовитых желёз дьявола и захлестнула все многоцветье Божьего творения безнадежным холодом отчаяния, или как если бы преисподняя рассыпала по земле свою золу, словно пыль. На крышах и в зловещих провалах между домами этот серый цвет господствовал абсолютно, как и на унылых лицах людей без возраста и пола, без красок и надежд. Трамваи и люди, машины и бедные, несчастные животные, усталые и безрадостные, кружились на этой апокалипсической ярмарке, называемой уличным движением, словно гонимые некоей невидимой, зловеще ухмыляющейся силой; весь мир казался Кристофу чудовищным серым колпаком отчаяния, покрывавшим землю от одного горизонта до другого; тяга к эротическим радостям угасла, триумфальные воинственные крики умолкли перед грозными и все ближе надвигающимися стенами двух фронтов, все сильнее сжимающих рейх. Оставался лишь вопрос: кто из этих дьяволов окажется победителем? Обносившиеся гражданские люди уже почти не отличались внешне от серых солдатских толп, вечно куда-то перемещавшихся; семьсот семьдесят семь тысяч заправил хаоса ведали так называемой «организацией порядка», приказ за приказом бессмысленно следовали один за другим, противореча друг другу и внося полный сумбур, и один лишь неприкрытый произвол царил среди тех, кто «имел право решать». Война стала своего рода мировоззрением, откровенным идиотизмом, душившим природу и разум; любой человек по любому приказу мог быть приговорен к смерти; беспрекословное подчинение оказалось ядовитой змеей, жалившей самое себя в хвост…
Серым был облик мира, серым было несчастное лицо Германии, и серым-пресерым был этот город.
В пустых витринах выставлены дурацкие пасхальные безделушки — последняя судорога рекламы пустоты; раненые, калеки, изголодавшиеся штатские, развалины домов — издевательские прорывы в пустоту посреди мира видимостей. Приближались последние месяцы войны — безрадостные и наполненные тайным ужасом безумия. Кристоф с загипсованной ногой плелся через весь город, чье некогда очаровательное лицо теперь носило очевидные признаки гибели; серое небо застыло в нерешительности между дождем и снегом…
Ковыляние Кристофа по улицам смахивало на призрачную прогулку среди мертвецов; никакого интереса ни к чему не оставалось уже на этих лицах; правда, иногда в некоторых глазах вспыхивала волчья жадность, да и печаль от перенесенных страданий еще не исчезла; но большинство в этом неторопливом потоке были мертвы. Кристоф шел медленно, словно опасаясь выдать счастливое волнение сердца и тем самым вызвать раздражение у озабоченно спешивших прохожих. Он радовался предстоящей встрече с Корнелией, как стал бы радоваться каждый день в течение тысячи лет; радовался он также табаку и хлебу, а в своем потрепанном сером вещмешке бережно нес бутылку вина, словно самую большую драгоценность в подлунном мире. Конечно, его охватывала тревога, когда вспоминались последние услышанные им новости, однако во время предстоящей встречи с Корнелией, последней встречи в ее маленьком гостиничном номере, должна царить только радость; нет-нет, он покуда не хотел ничего слышать о мрачных предсказаниях приближавшейся пляски смерти…
На большом перекрестке поток солдат и штатских остановили для поголовной проверки документов. Громадный детина — фельдфебель с большой жестяной бляхой на груди — раскинул руки в стороны поперек тротуара, получилось нечто вроде шлагбаума; двое солдат проверяли документы, а молодой офицерик с надменно-наглым лицом отошел в сторонку, изображая полнейшее равнодушие, чтобы в сомнительных случаях выступить в качестве представителя власти. Рядом на проезжей части стоял большой серый грузовик, в который сажали арестованных; проверка документов шла медленно, поэтому ожидающие выстроились в длинную очередь. Иногда начиналась слегка возбужденная перепалка, но быстро угасала; некоторых солдат и штатских отсылали к грузовику. Кристоф приближался к проверяющим с тревожно бьющимся сердцем; всякий раз, как он проходил такой контроль, хотя бы и ежедневно, он испытывал страх перед «отечественным правопорядком». Наконец он дрожащими руками положил в равнодушно протянутую руку свою солдатскую книжку и справку об отпуске; в такие минуты он отчетливо ощущал нож у своего горла и всегда пылко молился в душе; солдат вернул ему документы и движением головы показал, что он может проходить. Кристоф словно заново родился, таким свободным и независимым он себя почувствовал. Еще раз взглянув на грузовик, он услышал голос того молодого офицерика, властно подзывавшего его к себе. Опираясь на палку, он проковылял несколько шагов по твердому серому асфальту до края тротуара, к этому холодному, окаменевшему элегантному мундиру, увенчанному стальной каской, из-под которой на него презрительно глядело некогда юное лицо, превратившееся в мертвую надменную маску. Пока эти властные глаза какой-то миг глядели на него, Кристоф успел подумать, что он разоблачен и уже приговорен, но тут бесцветный голос процедил едва слышно и даже сквозь зубы, словно нехотя: «Застегните пуговицы!» Лицо равнодушно отвернулось…
Читать дальше