С любопытством приблизился я к первому шкафу. Я увидел, что из греков оставлены были Гомер, Софокл, Еврипид, Демосфен, Платон и особенно много сочинений любезного нам Плутарха; однако Геродот, Сапфо, Анакреон и мерзкий Аристофан {140} подверглись сожжению. Я попытался сказать что-то в защиту уничтоженного Анакреона, однако в ответ услышал весьма убедительные доводы, кои не стану здесь излагать, ибо их не поняли бы в мое время.
Во втором шкафу, предназначенном для латинских авторов, я обнаружил Вергилия и всего Плиния, а также Тита Ливия. [122]А вот Лукреций, за исключением нескольких отрывков, весь был сожжен, ибо физика его неверна, а мораль опасна. Уничтожению подверглись также пространные речи Цицерона, бывшего скорее ловким ритором, нежели красноречивым оратором; однако сохранены были философские его сочинения, являющие собой один из самых ценных памятников древности. Сохранен был Саллюстий; что до Овидия и Горация, то их подвергли чистке: оды Горация оказались значительно ниже его посланий. [123]От Сенеки осталась едва ли не четвертая часть. Тацит был сохранен, но поскольку во всех сочинениях его господствует какой-то мрачный колорит, вследствие чего человечество предстает нам в черном свете, — тогда как не следует внушать дурное мнение о природе человека, ибо не тираны его представляют, — чтение сего глубокомысленного автора дозволяется лишь людям с благородным сердцем. Катулл исчез, исчез и Петроний. Квинтилиан {141} весь уместился в тонкой книжице.
В третьем шкафу узрел я книги английские. Именно здесь было наибольшее количество томов. Тут встретил я всех философов, которых породил этот воинственный, торговый и осмотрительный народ. Мильтон, Шекспир, Поп, {142} Юнг, [124]Ричардсон {143} все еще не утратили своей славы. Их созидательный гений, никем не стесняемый (не в пример нам, которые вынуждены были обдумывать каждое слово свое), плодотворящая сила этих свободных душ вызывали восхищение придирчивого века. Мелочные упреки в отсутствии вкуса, которые мы высказывали им, {144} были забыты: те, кто привлечен был здоровыми и верными их идеями, давали себе труд читать их и способны были размышлять над прочитанным. Однако из числа философов изъяты были те опасные скептики, {145} что тщились расшатать основы морали. Этот добродетельный народ, руководимый чувством, презрел все пустые их словопрения, и ничто не смогло убедить его, будто добродетель — всего лишь химера.
В четвертом шкафу хранились книги итальянские. На видном месте увидел я «Освобожденный Иерусалим», {146} самую прекрасную из знаменитых поэм. Но было сожжено множество критических статей, направленных против этой поэмы. Знаменитый трактат «О преступлениях и наказаниях» издан был со всем возможным совершенством, которого заслуживало это достославное сочинение. Я был приятно изумлен, увидев целый ряд серьезных философских трудов, вышедших из лона сей нации; она разбила талисман, что, казалось, столь надежно должен был охранять ее от разума и просвещения.
Наконец я добрался до французских писателей. Трепетной рукой схватил я первых три книги — то были Декарт, Монтень и Шаррон. {147} Монтень оказался несколько сокращенным, но, поскольку писатель этот лучше всех знал природу человека, его сочинения сохранили, хотя не все высказанные в них мысли были безупречны. Сожжены были и мечтательный Мальбранш, и печальный Николь, и безжалостный Арно, и жестокий Бурдалу. {148} Схоластические споры всех этих авторов оказались настолько забытыми, что, когда я упомянул о «Письмах к провинциалу» {149} и о борьбе с иезуитами, ученый библиотекарь в своем ответе допустил весьма серьезный анахронизм. Я учтиво исправил его ошибку, за что он искренне меня поблагодарил. Так я и не нашел ни «Писем к провинциалу», ни каких-либо позднейших исторических сочинений, из которых мог бы почерпнуть подробности сего громкого дела — теперь оно казалось столь незначительным! Об иезуитах здесь говорилось так, как мы ныне говорим о древних друидах. {150}
Навечно канула в небытие толпа богословов, нареченных «отцами церкви», {151} — этих самых казуистических, самых странных, самых неразумных писателей, которые когда-либо противостояли Локкам и Кларкам, {152} — они, заметил библиотекарь, дошли, так сказать, до предела человеческого безумия.
Я открывал одну книгу за другой в поисках знакомых мне имен. Небо, какое опустошение! Сколько толстых томов улетучилось в дыме пожара!
— А где же прославленный Боссюэ, {153} чьи творения в мои времена изданы были в четырнадцати томах ин-кварто?
Читать дальше