— А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе.
— Души? — смущенно я сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: — При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа!
Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся:
— И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле. Томилин спросил, потирая руки:
— Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?
Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:
— Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще — многие. Вы толстовец, что ли?
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.
— Читайте «Историю города Глупова» — вот подлинная и честная история России, — внушал он.
Макаров слушал речи писателя, не глядя на него, крепко сжав губы, а потом говорил товарищам:
— Что он хвастается тем, что живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.
В другой раз, наблюдая, как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии:
— Видите, с каким трудом родится истина?
Нахмурясь, Лидия отодвинулась от него.
Она редко бывала во флигеле, после первого же визита она, просидев весь вечер рядом с ласковой и безгласной женой писателя, недоуменно заявила:
— Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я — кошка.
Лидия вздрогнула и, наморщив лоб, почти с отвращением добавила:
— И потом этот ее живот… не выношу беременных!
— Все вы — злые! — воскликнула Люба Сомова. — А мне эти люди нравятся; они — точно повара на кухне перед большим праздником — пасхой или рождеством.
Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил:
— Ну, что, Иван, чувствуешь ли, как науки юношей пытают?
— А все-таки, братцы, что же такое интеллигенция? — допытывался он.
Докторально, словами Томилина Клим ответил:
— Интеллигенция — это лучшие люди страны, — люди, которым приходится отвечать за все плохое в ней… Макаров тотчас же подхватил:
— Значит, это те праведники, ради которых бог соглашался пощадить Содом, Гоморру или что-то другое, беспутное? Роль — не для меня… Нет.
«Хорошо сказал», — подумал Клим и, чтоб оставить последнее слово за собой, вспомнил слова Варавки:
— Есть и другой взгляд: интеллигент — высококвалифицированный рабочий — и только. Но и тут Макаров догадался:
— Похоже на стиль Варавки.
Чувство скрытой неприязни к Макарову возрастало у Клима. Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился из большого города в маленький, где ему не нравится. Он часто и легко говорил фразы и слова, не менее интересные, чем Варавка и Томилин. Клим усердно старался развить в себе способность создания своих слов, но почти всегда чувствовал, что его слова звучат отдаленным эхом чужих. Повторялось то же, что было с книгами: рассказы Клима о прочитанном были подробны, точны, но яркое исчезало. А Макаров даже и чужое умел сказать во-время и ловко.
Читать дальше