Может быть, и у краба в его щели есть пещера?
Лежу, зажмурив глаза. Должно быть, улыбаюсь. Хорошо в прохладе, сырости и тишине.
Глаза открылись. Черный, гладкий камень близко у глаз. Это стена моей пещеры. Я люблю глядеть так, очень близко, в предмет.
Вдруг замечаю движение. Это оттого, что мои глаза так близко у гладкой стены, что я могу заметить такое маленькое движение. Ползет снизу, с хряща, по стене вверх маленький красненький паучок Он весь не больше алой бисеринки. Но я вижу его ясно. И вижу на головке его четыре глазика. Четыре выпуклых блестящих точечки.
Это, конечно, его глаза.
Паучок вдруг круто остановился на самом уровне моих глаз. Не движется. Гляжу в его четыре глазочка, четыре глазочка у аленькой бисеринки. И вдруг я чувствую, те четыре глазочка красного паучка видят мои глаза неизмеримые, как море, как два моря безбрежных… и глядят те четыре бесконечно малых в мои два безграничных глаза, глядят и мерят, и боятся, и размышляют.
Мгновение, два, три…
Притаивши дыхание, жду его решения. И красный паучок повернул круто бисеринку книзу, скатился по сырой стене в свой хрящ, откуда выполз.
Тихо, тихо, осторожно я выдвигаю свое остывшее тело из прохладной пещерки.
Там, в пещерке, живет красный паучок Он боится меня.
Зачем пугать его? Зачем подглядывать непрошено его жизнь и решения?
Тихо сидела. Тихо натягивала белье и платье.
Пошла к воде намочить платок, накрыть мокрым платком голову.
Не обулась. Ласковыми подошвами, ступая цепко, нащупывала влажные камушки, обточенные ласковыми волнами, влажные и теплые под обжигающим жаром солнца.
Подняла один, полосатенький, понюхала, лизнула: соленый, теплый, влажный.
Помню, заплакала, и с чего — не знала. Так давно не плакала…
И вдруг так непонятно стало… Легла на хрящ. Босыми ногами зарылась в него и лицом прильнула. Тепло, влажно… тупо бьется кровь в ушах, темно, и глухо, и тепло, и влажно, и гулко, и тишина.
О Боже, — я камушек!
Сама я камушек влажный и пригретый, тихий и под гулкой волной. И темнота пурпуровая во мне… И я красный паучок — аленькая бисеринка с четырьмя точками-глазами. Влажно и прохладно в моей пещере. И я краб черный, боком, боком тороплюсь… И грибочки с бахромкой… течет вода подводная, чую, знаю ее, ей открываю бахромки, — ловлю течения далекие. Слышу, слышу большую глубину, далекую, глухую глубину, очень тихую и плотную.
Целую камушки и снова языком лижу: соленые. Слезы ли мои? Или вода морская? Она тоже соленая.
И море плачет?
Или оно всё слезы, все слезы камней, и паучков, и крабов, и мои, слезы земли?
Конечно, мне хорошо, и что-то прервалось, что становилось несносным.
Я уже давно не плакала. Слишком давно… так, от радости.
Посв. Сергею Городецкому {69}
Алены Симкиной должен был около этого времени родиться ребенок.
В детстве я с нею, на телеге ее матери, возила с грязных осенних полей картошку, убегая потихоньку от своей гувернантки. Теперь нам обеим было по восемнадцати лет. Прошлою весною она вышла замуж за своего ровесника и круглого сироту Симкина в Широкове.
Девушками мы не видались, но про ее свадьбу и теперь про ожидавшиеся роды я слыхала от Марьи Францевны, фельдшерицы, в которую была влюблена с трепетом поэзии и преклонения, — неутомимую, великорослую, со светлою, женственною улыбкой на мужественном лице.
В это утро что-то толкнуло меня ехать к Алене. Я собрала узелок старого белья на распашонки и простынки ожидавшемуся ее ребенку и потащила сама в конюшню, чтобы там лично торопить Федора с закладкой.
Но Федора не оказалось дома: проезжал {70} с конюхом новую четверку. Пришлось самой привести из денника моего Казака и заложить его в шарабанчик.
Согретая и деловая, я вскочила в экипаж, вкинув в него свой узелок, и тронула Казака из сарая. Простучали подковы, и грохотчато выкатились колеса по доскам на убитую щебнем дорогу.
Роща весенняя сквозила, как бледно-желтое кружево. Земля, припухлая, сдобная, выпускала вверх первые лучики зеленых трав. Торопились звонкие птицы. Было просторно. Пахло кореньями, парным листным перегноем, смолистыми, брызнувшими почками и как-то чудесно и преждевременно сладкими лютиками.
Роща кончилась. Пошла серая деревня, затопленная сверкающими серебряными лужами. Потом проселочная одноколейная дорога прорезала узкою прямою чертой черные поля, бурые залоги {71} и ярко-зеленые полоски низеньких озимых всходов.
Читать дальше