Свидетельство чувств – это тоже мыслительная работа, в результате которой убежденность рождает очевидности. Мы часто замечали, что Франсуазе слышалось не произнесенное кем-либо слово, а то, которое казалось ей правильным, которого было достаточно, чтобы до нее не дошел его незаметно исправленный вариант в лучшем произношении. Наш метрдотель был устроен так же. Де Шарлю носил в это время – он часто менял туалеты – очень светлые панталоны, которые можно было отличить от тысячи. Так вот, наш метрдотель, полагавший, что нет слова «писсуар» (де Рамбюто 184очень рассердился, когда герцог Германтский так назвал один из домиков Рамбюто), а есть слово «писсар», ни разу ни от кого не слышал слова «писсуар», хотя при нем его употребляли очень часто. Но ошибка упрямее убежденности, и она не проверяет того, в чем она убеждена. Метрдотель постоянно говорил: «Наверно, барон де Шарлю болен – ведь он так долго пробыл в писсуаре. Вот что значит старый волокита! Недаром он носит такие панталоны. Утром барыня послала меня в Нейи 185. Я видел, как на Бургундской улице в писсар вошел барон де Шарлю. А когда я возвращался из Нейи – пробыл я там больше часа, – я увидел те же желтые панталоны в том же писсаре, на том же самом месте, посредине, там, где он становится всегда, чтобы его не было видно». Для меня племянница герцогини Германтской – олицетворение красоты, благородства и юности. Вдруг, слышу, швейцар в ресторане, где я иногда бывал, говорит кому-то на ходу: «Посмотри на эту старую хрычовку, ну и красотка! Ей, по малой мере, восемьдесят». Насчет возраста я подумал, что он сам этому не верит. Но столпившиеся вокруг него посыльные, хихикавшие всякий раз, когда она проходила мимо отеля, чтобы навестить живших неподалеку своих прелестных бабушек, г-ж де Фезенсак 186и де Бальруа 187, видели на лице этой юной красавицы восемьдесят лет, которые, в шутку или серьезно, дал консьерж «старой хрычовке». Они ржали, когда им говорили, что она изящнее одной из кассирш отеля, изъеденной экземой, безобразной туши и тем не менее казавшейся им красавицей. Пожалуй, только половое влечение могло бы убедить их, что они ошибаются, если б оно взыграло при проходе мнимой старой хрычовки и если б посыльных вдруг потянуло к юной богине. Но по неизвестным причинам, по-видимому социального порядка, влечение так и не взыграло. Тут есть над чем призадуматься. Все мы знаем, что вселенная существует, но у каждого из нас своя особая вселенная. Если бы ход рассказа не принуждал меня ограничиваться легкомысленными темами, то сколько более серьезных позволили бы мне показать, какую фальшивую утонченность проявил я в начале этого тома, когда, лежа в кровати, слушал, как пробуждается мир при такой-то погоде, как – при такой-то! Да, я вынужден был утончать и быть лгуном, но это же не вселенная, это миллионы людей, почти столько же, сколько существует человеческих зрачков и умов, просыпающихся каждое утро.
Но вернемся к Альбертине: я не знал женщин, в большей степени, чем она, наделенных счастливой способностью вдохновенной лжи, окрашенной в цвет самой жизни, если не считать одной из ее подружек, тоже одной из девушек в цвету, розовой, как Альбертина, но чьи неправильные черты, то ввалившиеся, то вновь расширявшиеся щеки удивительно напоминали розовый куст; название этих роз я позабыл, помню только, что у них тоже были изгибистые вдающиеся углы. Эта девушка, если смотреть на нее глазами фабулиста, была благороднее Альбертины: она не вносила в отношения с людьми мучительных переживаний, язвительных намеков, частых у моей подружки. Я уже отмечал, что Альбертина бывала очаровательна, когда выдумывала историю, не оставлявшую места для сомнения, потому что в это время мы видели перед собой, пусть воображаемый, предмет, о котором она рассказывала, рисуя словами. Альбертину вдохновляло только правдоподобие, а не желание возбудить во мне ревность. Дело в том, что Альбертина, быть может бескорыстно, любила, чтобы ее хвалили. Если я на страницах этой книги имел, и еще буду иметь, множество случаев показать, как ревность усиливает любовь, то – лишь с точки зрения возлюбленного. Но если у него есть хоть капля самолюбия, если разлука грозит ему смертью, то он не ответит на измену, таящуюся под приветливостью, – он удалится или, не уходя, заставит себя притвориться холодным. Так что, причиняя ему невыносимые страдания, возлюбленная проигрывает все до последнего гроша. Напротив, зарони она исподволь, с помощью хитроумного слова, нежных ласк, в душу возлюбленного мучительные подозрения, он прикинется равнодушным и в самом деле не испытает неудержимого роста любви, но на почве ревности он внезапно перестанет терзаться, счастливый, размягченный, расслабленный, как после грозы, когда дождь прошел и когда ты через большие промежутки времени слышишь, как падают с больших каштанов капли, которые окрашивает уже проглянувшее солнце, он не будет знать, как выразить свою признательность той, что его вылечила. Альбертина знала, что я люблю вознаграждать ее за милое отношение: вот чем, быть может, объясняется то, что она придумала, чтобы оправдываться, признания такие же правдивые, как ее рассказы, которым я верил, вроде рассказа о встрече с Берготом в то время, когда он был мертв. Я уже был осведомлен о некоторых небылицах, какие плела Альбертина, – мне о них докладывала в Бальбеке Франсуаза, но я опустил их, хотя мне было тогда очень больно. Если ей не хотелось выходить, она говорила: «Вы бы не могли сказать мосье Марселю, что вы меня не застали, что я ушла?» Однако преданным нам нашим слугам, как, например, Франсуазе, доставляет особое удовольствие задевать наше самолюбие.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу