Возле дороги, под ольхой, осыпанной, как охрой, желтыми крупками плесени, сидел старик, лежали на холщовой суме корочки, и стояла в травке ржавая кружка с водой. Старик макал в нее хлеб. Данила Степаныч тронул Степана палкой.
– Погоди-ка… Отколе, дедушка?
Старик приложил ладонь с зажатой в пальцах поблескивающей корочкой, всматривался против солнца. Увидал большого коня, богатую пролетку и важного старика в белом картузе. Заклаиялся.
– Тебя спрашивают! – окликнул Степан. – Откудова ты?
– Корми-лец… батюшка… спаси Христос…
Данила Степаныч достал большой кошелек, вынул пятак.
– Принимай милостыню! – опять закричал Степан. – Дозвольте, я кину…
– Не найдет… Прими, дедушка.
Старик понял. Потянулся за вырезанной винтом по коре палочкой, перевалился на четвереньки и показал две дерюжные заплаты на синих пестрядинных штанах и сухонькие, в онучах, ноги; стал на одно колено, покачался, отыскивая палочкой упора, и с трудом поднялся. Шел, покачиваясь, к пролетке, открыв темный рот, заранее вытягивая руку, – торопился.
– Да откудова ты… слабый-то такой, а ходишь… Дома тебе сидеть надо.
– Кормилец-батюшка… спаси Христос… – сипел старик пустым ртом, принимая пятак в пригоршню.
– Не слышит, а деньгу любит, – сказал Степан. – Спрашивают тебя, ты откедова? – крикнул он к самому уху, нагибаясь с козел.
– А-а… А с Мань-кова…
– А чей с Манькова-то? – спрашивал Данила Степаныч и кричал на ухо Степан.
Старик поглядел на Данилу Степаныча, на коня, на свою палочку и повторил:
– С Мань-кова…
– Ступай! – сказал Данила Степаныч работнику.
– Вовсе он оглупел! – сказал, оборачиваясь, Степан. – А вот тоже они, такие… ходят-ходят, а потом большие капиталы после их находят…
«В чем душа, – думал Данила Степаныч. – Как-нибудь так и помрет на дороге… Привалится под кустик и отойдет».
И вспомнилось, сколько их ходит к Арише, а она каждому выносит ломоть хлеба. А в городе и просить не дозволяют.
«Нехорошо. Для таких должны быть богадельни, чтобы хоть умирать было где. В каждой деревне бы такие дома, что ли бы, надо…»
Вспомнил, что сказал ему на прощанье Сысой, и подивился: сказал ему милостыню творить, а этот и тут как тут. Как знамение указал. И стал думать, что жить ему немного остается, недолго потянет и Ариша. А его дом останется. Пусть такие живут, – сын жить все равно не будет уж – не крестьянин, а потомственный почетный гражданин.
Ехал и смотрел, как тихо и сумрачно в еловом леске. И птиц не слышно. Пахло смолой и сухой иглой, красно было под елками от нее, мягко и глухо. Темно в глубине. Позади, в скиту, звонили в небольшой колокол к трапезе.
«…А в Москве-то теперь жарища, пыль, стук…»
И радостно вздохнул: отбегался он, отстроился.
И стал день за днем раскрывать свой большой кошелек и раздавать пятаки. Наказал Николаю Данилычу возить медь в мешочке, банную мелочь. И дивился: сколько их, останавливающихся под окошками! И раньше захаживали в Ключевую проходом и получали хлеба, а теперь стали чаще и больше ходить. Приходили старухи в выгоревших платочках на трясущихся головах, без лица – так, коричневые, сморщенные пятна. Приходили старики такие, что ветром качало, приходили ребятишки. Пестрые лохмотья, рваные бурые кафтаны, заплаты, от которых пахло задохнувшейся беднотой. Шли с округи, шли из далеких мест. Приходили погоревшие, совали в окошки истрепанные бумажки. Гуськом тянулись слепцы – Бог их знает, слепые ли, так ли, непристроившийся, загулявший народ. Стояли прямые, смотрели в темную пустоту деревянными лицами. Сколько всяких! Ползла на Данилу Степаныча рваная сила их, узнавшая, что дают деньгами без отказу. Приходил, вроде как дурачок, Ленька Червивый, раскладывался на лужайке, у погреба, доставал бутылочку с бурой мазью и начинал растирать покрытую язвами ногу. Содрогнулся даже Данила Степаныч, когда узнал, что томлеными червями растирает Алешка ногу, потому и звали его – Червивый. Часто видал его Данила Степаныч у монастыря: сидел Алешка у главных ворот на травке и показывал свою ногу. Говорили, что ушел он из дому из-за тяжелого духу, жил по сараям и добывал ногой пропитание. Всех приючала Арина, давала хлеба, протягивала из окошка ломоть и никогда не смотрела, кто там, слушая два голоса – тот, что шел с воли, и другой, что говорил в ней: дай, не смотри.
Приходили силачи парни в драных картузах, с буйными лицами, с налитыми глазами, пропойные, с пустыми корзинами и взглядами исподлобья, гудели:
Читать дальше