В горнице, кроме деревянной крашеной кровати с точеными шишками по углам, стоит возле дверей окованный уемистый сундук с Аксиньиным приданым и нарядами. Под передним углом — стол, клеенка с генералом Скобелевым, скачущим на склоненные перед ним махровитые знамена; два стула, вверху — образа в бумажных ярко-убогих ореолах. Сбоку, на стене — засиженные мухами фотографии. Группа казаков — чубатые головы, выпяченные груди с часовыми цепками, оголенные клинки палашей: Степан с товарищами еще с действительной службы. На вешалке висит неприбранный Степанов мундир. Месяц глазастеет в оконную прорезь, недоверчиво щупает две белые урядницкие лычки на погоне мундира.
Аксинья со вздохом целует Григория повыше переносицы на развилке бровей.
— Гриша, колосочек мой…
— Чего тебе?
— Осталося девять ден…
— Ишо не скоро.
— Что я, Гриша, буду делать?
— Я почем знаю.
Аксинья удерживает вздох и снова гладит и разбирает спутанный Гришкин чуб.
— Убьет меня Степан… — не то спрашивает, не то утвердительно говорит она.
Григорий молчит. Ему хочется спать. Он с трудом раздирает липнущие веки, прямо над ним — мерцающая синевою чернь Аксиньиных глаз.
— Придет муж, — небось, бросишь меня? Побоишься?
— Мне что его бояться, ты — жена, ты и боись.
— Зараз, с тобой, я не боюсь, а посередь дня раздумаюсь — и оторопь возьмет…
Григорий зевает, перекатывая голову, говорит:
— Степан придет — это не штука. Батя вон меня женить собирается.
Григорий улыбается, хочет еще что-то сказать, но чувствует: рука Аксиньи под его головой как-то вдруг дрябло мякнет, вдавливается в подушку и, дрогнув, через секунду снова твердеет, принимает первоначальное положение.
— Кого усватали? — приглушенно спрашивает Аксинья.
— Только собирается ехать. Мать гутарила, кубыть, к Коршуновым, за ихнюю Наталью.
— Наталья… Наталья — девка красивая… Дюже красивая. Что ж, женись. Надысь видела ее в церкви… Нарядная была…
Аксинья говорит быстро, но слова расползаются, не доходят до слуха неживые и бесцветные слова.
— Мне ее красоту за голенищу не класть. Я бы на тебе женился.
Аксинья резко выдергивает из-под головы Григория руку, сухими глазами смотрит в окно. По двору — желтая ночная стынь. От сарая — тяжелая тень. Свиристят кузнечики. У Дона гудят водяные быки, угрюмые басовитые звуки ползут через одинарное оконце в горницу.
— Гриша!
— Надумала что?
Аксинья хватает неподатливые, черствые на ласку Гришкины руки, жмет их к груди, к холодным, помертвевшим щекам, кричит стонущим голосом:
— На что ты, проклятый, привязался ко мне? Что я буду делать!.. Гри-и-ишка!.. Душу ты мою вынаешь!.. Сгубилась я… Придет Степан — какой ответ держать стану?.. Кто за меня вступится?..
Григорий молчит. Аксинья скорбно глядит на его красивый хрящеватый нос, на покрытые тенью глаза, на немые губы… И вдруг рвет плотину сдержанности поток чувства: Аксинья бешено целует лицо его, шею, руки, жесткую курчавую черную поросль на груди. В промежутки, задыхаясь, шепчет, и дрожь ее ощущает Григорий:
— Гриша, дружечка моя… родимый… давай уйдем. Милый мой! Кинем все, уйдем. И мужа и все кину, лишь бы ты был… На шахты уйдем, далеко. Кохать тебя буду, жалеть… На Парамоновских рудниках у меня дядя родной в стражниках служит, он нам пособит… Гриша! Хучь словцо урони.
Григорий углом переламывает левую бровь, думает и неожиданно открывает горячие свои, нерусские глаза. Они смеются. Слепят насмешкой.
— Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну, куда я пойду от хозяйства? Опять же, на службу мне на энтот год. Не годится дело… От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там? Прошлую зиму ездил я с батей на станцию, так было-к пропал. Паровозы ревут, дух там чижелый от горелого угля. Как народ живет — не знаю, может, они привыкли к этому самому угару… — Григорий сплевывает и еще раз говорит: — Никуда я с хутора не пойду.
За окном темнеет, на месяц наплыло облачко. Меркнет желтая, разлитая по двору стынь, стираются выутюженные тени, и уже не разобрать, что темнеет за плетнем: прошлогодний порубленный хворост ли или прислонившийся к плетню старюка-бурьян.
В горнице тоже густеет темень, блекнут Степановы урядницкие лычки на висящем у окна казачьем мундире, и в серой застойной непрогляди Григорий не видит, как у Аксиньи мелкой дрожью трясутся плечи и на подушке молча подпрыгивает стиснутая ладонями голова.
XIII
С того дня, как приезжала баба Томилина, подурнел Степан с лица. Висли на глаза брови, ложбинка глубокая и черствая косо прорезала лоб. Он мало говорил с товарищами, из-за пустяков вспыхивал и начинал ссору, ни с того ни с сего поругался с вахмистром Плешаковым, на Петра Мелехова почти не глядел. Лопнула вожжина дружбы, раньше соединявшая их. В тяжкой накипевшей злобе своей шел Степан под гору, как лошадь, понесшая седока. Домой возвращались они врагами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу
*В Первую мировую войну служил в санитарном отряде под командованием князя Варлама Геловани и написал ряд очерков из быта военного госпиталя и военных санитаров, которые перекликаются с военными темами «Тихого Дона». В Гражданскую войну поддерживал правительство Всевеликого Войска Донского. Один из идеологов Белого движения. Секретарь Войскового круга. В 1920 году отступал вместе с остатками Донской армии к Новороссийску[2].
Известно, что Фёдор Крюков на Кубани заболел сыпным тифом, но сведения о его кончине расходятся. Одни говорят, что он умер 20 февраля 1920 года от тифа или плеврита и был тайно похоронен в районе станицы Новокорсуновской. Согласно другой информации, он был убит и ограблен Петром Громославским, будущим тестем Шолохова[2][3]. Существует совместное фото Крюкова, Голубинцева и Громославского в Новочеркасске, где у Крюкова в руках полевая сумка, вероятно, с личным архивом[9].
5 сентября 1920 года в казачьей газете «Сполох» её редактор Сергей Серапин[10] (литературный псевдоним: Сергей Пинус[11]) почтил память писателя Фёдора Крюкова таким словами:
«Федор Дмитриевич несомненно унёс в могилу „Войну и мир“ нашего времени, которую он уже задумывал, он, испытавший весь трагизм и всё величие этой эпопеи на своих плечах…»
Существует версия (Ирина Медведева-Томашевская, Александр Солженицын и др.), согласно которой Фёдор Крюков является автором «первоначального текста» романа «Тихий Дон»[2][3], который был использован Михаилом Шолоховым[3][8][12][13], назначенным чекистами на переписку прототекстов и авторство архива Крюкова. Не все сомневающиеся в авторстве Шолохова поддерживают эту версию[3][14]. Крюков является прообразом Фёдора Ковынёва — важного персонажа эпопеи Солженицына «Красное колесо».
Место захоронения Фёдора Дмитриевича неизвестно.*