Парень ничуть не обиделся на ехидный выпад Сереги, а только еще больше и расположительней растянул губы в улыбке.
— А в чемоданчике взаправду буцы? — настырничал Махно.— Покажь! Никогда близко не видел!
— Да нет там ничего! — Ванюха переложил чемоданчик в другую руку.— Так, барахлишко всякое. А эту футболку я у одного спартаковца во Мценске за финяк махнул. Вместе с чемоданчиком.
— А Мценск — это чево?
— Город такой… Сначала Орел будет, а потом уже Мценск. Это если отсюдова ехать… А если сюда, то — наоборот, понял?
Серега, конечно, ничего не понял, но согласно кивнул.
— Я там в детдоме жил,— пояснил Ванюха.
— Урка, что ли?
— Ну почему же — урка? — рассмеялся тот.— Я в прошлом году на конкурсе детских домов второе место по фаготу занял.
— А это чево?
— Фагот? Это такая деревянная дудка с клапанами. И с тростниковым язычком. Тросточкой называется. Когда дуешь — тросточка и телеблется, мозжит, значит. Получается звук. У фагота свой звук, фаготовый. Его ни с кем не спутаешь.
Ванюха поставил чемоданчик на землю и, зажав нос большим и указательным пальцами, нагундел мотивчик из «Лебединого озера». Звук получился глухой, гнусавый, будто возникший под ватной шапкой. Слышать это было забавно и непривычно, и все дружно рассмеялись.
— Чево, чево это? Как ты назвал?
— Так звучит фагот.
— А ну, Фагот, подуди-ка еще! — развеселились пацаны.— Ловко получилось.
— Ну, я только показать,— уклонился Ванюха.— Фагот — это тебе не бузиновая сопелка. Он может выдать сорок два звука — от си-бемоль контроктавы до ми-бемоль второй октавы. Во сколько!
— Ух ты! — просто так удивился Сережка.— А мы думали: ты шпана. Тогда как же финяк? Что на футболку променял? Откудова он у тебя? Скажешь, нашел…
— Да не-е. Мы их сами делали. Когда по слесарному занимались. Втихую от воспитателя. Столовым ножиком разживемся, а ручку к нему из всякой всячины набираем: из старых телефонов, костяных гребешков. Алюминий за серебро сходил, если надраить. Ножики с наборными ручками хорошо шли, братва на курево зашибала. Или меняли на чего-нибудь.
С того момента как Ванюха зажал нос и попытался показать, как звучит фагот, его почему-то больше не называли по имени, а тут же окрестили Фаготом, и тот, нисколько не противясь, легко принял это близкое и даже льстящее прозвище, каковые имел каждый. Ну, скажем, Серега, за то, что с началом летних каникул напрочь переставал стричься и к осени зарастал свалявшейся папахой, был обозван батькой Махно, чем оставался весьма доволен и горд.
— Слушай, Фагот, а ты к нам по какому делу?
— Хожу вот, мать ищу.
— Потерялась, что ли?
— Десять лет не виделись.
— Как это?
— Долго рассказывать.
— Ты что, из дома убежал?
— Да не, не так… Мы тогда в деревне жили. Тут, где-то недалеко. Не помню названия.
— Ну и чево?
— Ночью отца забрали и увезли куда-то. Потом добро наше вывезли: хлеб, скотину. Это мать мне рассказывала, когда мы по станциям куски собирали. С нами еще двое пацанов было, братья мои. Как звали, тоже не помню. Меньший — совсем пеленочник, еще грудь сосал. А грудь-то у матери — сморщенная кожа. Орал до посинения. Бывало, мать трясет тряпичный сверток, а сама тоже плачет. К тому времени я уже кое-чего кумекал: сам попросить мог, а то и стибрить чего на станции у бабульки: огурец, оладик картошешный. Небось, посчитав, что без нее я уже не пропаду, она выждала, когда поезд тронулся с места, подхватила меня под закрылки и запихнула в побежавший тамбур. «Прости, сыночек!» — услыхал я вдогон ее сорвавшийся выкрик. И вовек не забуду, как она, прижимая к груди спеленутого братишку, другой рукой, щепотью крестила застучавшие колеса, будто посыпала их чем-то.
— А ты чево же? Взял бы да выпрыгнул…
— Ну да… Поезд уже вон как раскочегарился! Когда далеко отъехали, проводница нашла у меня за пазухой измятую бумажку. Мать моя не умела писать, кого-то попросила назвать в той бумажке мои имя, фамилию, год и месяц рождения. Должно, заранее обдумала, что со мной сделать. Ведь у нее на руках еще двое совсем никчемных оглоедов осталось. «А бумажку эту ты береги! — сказала тогда проводница.— Без бумажки ты никто, понял? Снимай-ка штаны, я к ним карман подошью. Там будешь ее хранить».
В служебном купе она налила мне кипятку, дала кусок сахару и настоящую белую булку, а сама принялась метать карман, которого у меня дотоле еще не было: его заменяла побирушная сумка.
Во Мценске на вокзале проводница сдала меня дежурному по перрону, а тот переправил в тамошний приют. А когда вырос, принялся писать, запрашивать. И вот только теперь сообщили, где моя мать… Я и приехал…
Читать дальше