За долгие годы жизни во мне укоренилось чувство, от которого я не могу избавиться: как будто этим домам отведены определенные ночные часы и раннее утро, когда они, волнуясь, собираются на бесшумный таинственный совет. И тогда порою их стены охватывает легкая необъяснимая дрожь, по их крышам струятся шорохи и низвергаются в водосточные трубы — и мы небрежно принимаем их жизнь с тупым равнодушием, не докапываясь до ее первоосновы.
Зачастую мне снилось, что я как будто подглядывал за этими домами в их призрачном житье-бытье и с удивлением и тревогой узнавал, что тайными, настоящими хозяевами переулка были они, чуждые жизни и сознанию и способные заново вернуть их себе. Днем они могли ссудить эту жизнь жильцам, приютившимся здесь, чтобы ночью вновь потребовать ее возврата с ростовщическим прибытком.
Перед моим мысленным взором проходили странные люди, жившие в них как тени, как существа, рожденные не от женщин, в своих помыслах и делах казавшиеся сшитыми из разных кусков без разбора. И я больше чем когда-либо склонен был думать, что подобные сны скрывали в себе темные истины, продолжавшие мерцать для меня наяву только как впечатления от красочных сказок души.
Тогда во мне снова украдкой воскресает легенда о таинственном Големе, искусственном человеке, которого однажды здесь, в гетто, вылепил из глины раввин, знавший Каббалу как свои пять пальцев и заставлявший его действовать бездумно и автоматически, вложив ему в рот печать с магическими знаками.
И подобно тому как Голем в ту же самую секунду становился глиняным истуканом, если тайные знаки жизни извлекались из его рта, так и все эти люди, думалось мне, должны были мгновенно падать замертво, если у одного из головы исчезали его жалкие понятия, мелочные заботы, может быть, нелепые привычки, а у другого и вовсе испарялась смутная надежда на что-то совершенно расплывчатое и шаткое.
И какая постоянная пугливая настороженность жила в этих созданиях!
Никогда их не было видно за работой, этих людей, и тем не менее они вставали ни свет ни заря и ждали с затаенным дыханием — так ждут жертву, которая, однако, никогда не появляется.
Но однажды кто-то в самом деле переступил их пределы, какой-то беззащитный человек, на котором они могли бы нажиться, как вдруг на них напал парализующий страх, загнавший их в свои углы, и они в ужасе отказались от всяких замыслов.
Никто им не кажется достаточно слабым, чтобы у них нашлась изрядная доля мужества обратать (sic!) его.
— Выморочные беззубые хищники, лишенные власти и оружия, — задумчиво произнес Хароузек и посмотрел на меня.
Откуда ему было знать, о чем я думаю? Я чувствовал, что порой его мысли могли настолько сильно возбуждаться, что были в состоянии перескакивать в мозг стоявшего рядом человека, как брызжущие искры.
— …На что они только живут? — спросил я после небольшой паузы.
— На что живут? Да один из них миллионер!
Я взглянул на Хароузека. Что это значило? Но студент молчал, уставясь в пасмурное небо.
На минуту журчащий шепоток под аркой смолк, и был только слышен шелест дождевых струй.
Что же он хотел этим сказать — «Один из них миллионер!»?
Снова вышло так, будто Хароузек разгадал мои мысли.
Он показал на лавку старьевщика, расположенную рядом с нами, струи воды смывали ржавчину с железного хлама, расползавшуюся в рыже-бурую лужу.
— Аарон Вассертрум! Он, к примеру, миллионер — в его владении почти треть еврейского квартала. Так вы, господин Пернат, не знаете этого?!
— Аарон Вассертрум! Старьевщик Аарон Вассертрум — миллионер?! — Я буквально задохнулся.
— О, я его насквозь вижу, — продолжал злорадно Хароузек, как будто только и ждал моего вопроса. — Я знал и его сына, доктора Вассори. Никогда о нем не слышали? О докторе Вассори — знаменитом окулисте? Еще год назад весь город восторгался им как великим ученым. В то время никто не знал, что он сменил свою фамилию и что раньше его фамилия была Вассертрум. Ему нравилось разыгрывать из себя человека науки, не от мира сего. И если когда-нибудь заходила речь о предках, он со скромностью и глубоким волнением бросал короткое замечание, что его отец был родом из гетто и, чтобы выбиться из самых низов вверх, к свету, из бесконечного горя и несказанных забот, он должен был в поте лица добывать хлеб свой. Да! Среди горя и забот!
Но чьими заботами и горем и какими средствами он вышел в люди — об этом молчок!
— А я-то знаю, какие дела творились в гетто! — Хароузек схватил мою руку и крепко сжал ее. — Мастер Пернат, я настолько беден, что вряд ли даже это как следует сознаю, я хожу оборванцем, точно бродяга, взгляните-ка, а я все-таки студент-медик, образованный человек!
Читать дальше