С Васею также она не была разговорчива, только по временам ловил он ее на себе пристальный взгляд; ничего за весь день Таня не ела.
После вечернего чая она настояла, чтобы Людмила Петровна легла. Вася не спал, сидел у себя. Поздно уже, после двенадцати. Таня его позвала.
Она взяла его за руку и подвела к покойнице Груне. Девочка точно спала. Тепло золотились при свете свечей мягко промытые Танею волосы, теплела щека. Таня поправила белую, у худеньких плеч простыню.
— Вася, — сказала она с какой-то простою торжественностью — эта невинная жертва… Послушай, если ты хочешь, чтобы я стала твоею… чтобы любила тебя…
Волнение помешало ей кончить. Вася крепко, вперед соглашаясь, взволнованный, сжал ее руку; в тишине по-необычному странной столовой, похожей на церковь, мелко потрескивал воск да из кухни было обоим явственно слышно, как Грунин отец беспомощно плакал во сне.
Таня ответила на пожатие Васи коротким пожатием и коротко также, быстро договорила:
— Так никогда… никогда! Слышишь, нельзя убивать.
1917–1919 гг.
Давно о родине уста Не открывал я — колос в нивах Ее полей, в ее разливах Расплеск волны, листок куста.
Но вместе с ней в тревожной дрожи, В предсмертном пульсе бился я:
Тебе ль я, мати, судия — Тебе, кто всех земных дороже?
Разрыта заступом земля, Но и в преддверии могилы, Но и за гробом будут милы Родимые твои поля.
В душе земной запечатлен на, В душе бессмертной оживи, И если отойдешь в крови, В любви моей почий нетленна.
Путешествие в Москву задумал Никандр, а Ленька за ним увязался. Так было всегда: старший выдумывал, а Ленька без брата ни шагу, и от него ни на шаг.
Никандру пошел с Рождества тринадцатый год, но упрямая голова его торчала колом, как у матерого заправского мужика, жесткие волосы, густо пропитанные потом и пылью, плотно бывали прижаты зимнею ватною шапкой, с которою он не расставался и летом, а на шее торчали грубо отогнутой рыжею щеткой; над ухом колянились веером. Когда порою Никандр начинал с упорною тупостью скрести у себя на затылке, грубый ноготь его с трудом продирался сквозь войлок волос, как если бы пальцем надобно было проникнуть через голенище солдатского толстого валенка; проходило не менее четверти часа, прежде чем он достигал своей цели, а предприятие считал завершенным, как острая боль, наконец-таки, заглушала мучительный зуд. С чувством глухого удовлетворения вытаскивал он тогда занемевший свой палец и внимательно, долго разглядывал, как густая свежая кровь медлительными алыми жилками продергивала грязную отопревшую кайму вокруг ногтя; возможно, что зрелище это казалось ему даже красивым. Кровь вообще привлекала его.
Когда на селе, бывало, резали скот или перед Рождеством палили свиней, Никандр бывал непременным и самым внимательным зрителем: первым являлся и из последних долго еще не уходил, следя, как за людьми следом являлись собаки и с жадностью слизывали кровавые тяжелые сгустки с холодного снега. Порою при этом невнятное и темное наслаждение заставляло глаза его суживаться, между тем, как острые скулы косо ползли к мочкам корявых ушей. Было похоже, как если б у мерина, застоявшегося в каляном своем хомуте, размотали супонь, и оглобли, освобожденные, — концами тронулись врозь, раздвигая клешни хомута, Никандровы губы — в улыбку…
Ленька на брата не был похож. Волосенки его, цвета сосновой доски, свежеотструганной, мягко пушились над головой; бледно-лазоревые безвыразительно ясны были глаза, тонкие ноги сквозили под рубашонкой — бог его знает, кого этот мальчонка напоминал: не то одуванчик на несколько согнутом стебле, готовый развеяться по ветру, то ли барашка, приуготованного пасть под равнодушной рукой. Ручонка одна у него, правая, плохо владела и медленно сохнула: неловко мать на полатях его приспала, как был еще Ленька младенцем. Вывих не вправили, и Ленька не мог и теперь дохлой рукою своей, как брат ее называл, даже перекреститься, чтобы от боли не сморщиться. Шла в эту пору Леньке седьмая весна.
Семья их вся была на уклоне. Правда, земельки ныне прибавилось, как господа, покинув в селе Подъяремном поместье, тайком укатили куда-то, слышно, что за границу, а над подъездом их дома повесили вывеску: «Волостной Подъяремный Совет». Жизнь с этих пор пошла кувырком, точно плотину прорвало, красные дни наступили и полная вольная волюшка. Особенно памятно: в деревне Холмах разгромили завод, казенку катили и бочками, и разбивали тут же, черпая кто полной пригоршней, кто картузом, а кто, охмелев, совал прямо и бороду. На веселье сошлись из семи деревень, и общим счетом опившихся было насчитано двадцать один. Завод подожгли, спирт отпылал, но все же осталось еще и на поминках опохмелиться. Потом принялись за хозяйственное, делили машины и скот, книги тащили из барских покоев, всякую утварь, не обходилось без драк. Старики на селе, конечно, ворчали, предупреждали, но из слов, как из мякины, веревки не свить… Две из господских вещиц попали и к Болдыревым, одна пустяковая, но детей приводившая в полный восторг, особенно Леньку, другая была предметом мучительной зависти для всех подъяремных девиц, когда бы ее не постигла злая судьба; но вместе с тем и смешная отчасти.
Читать дальше