— Половина работы сделана. Шесть тысяч у нас! Ей-Богу, первыми в уезде отрапортуем.
Рапортовали уже без Альгиса. Да и рапортовали ли, он до сих пор не знает.
Где-то уже за полдень Альгису нестерпимо захотегось есть, и он, забыв о строгом наказе ни до какой еды не прикасаться, попросил в одном доме перекусить. Уже потом ему говорили, что, к счастью, он не забрел па дальний хутор, а здесь, возле площади, пообедал. Шофер «Виллиса» увидел, как он выбежал из дома скрючившись, сжимая руками живот. Его стало рвать, и он упал на булыжник.
Дальше все делалось без него. Он не знает, как его везли, как доставили в Вильнюс, как поместили в отдельной палате спецполиклиники ЦК.
Семь суток, ровно неделю, провалялся он без сознания, скрипя зубами от сжигавшего все внутренности огня. Врачи определили острое отравление, и когда совсем потеряли надежду вывести его из забытья, на восьмой день вызвали из Паневежиса отца. Очевидно, чтоб присутствовал при его последнем часе.
Первое, что увидел Альгис очнувшись, было лицо отца с вислыми серыми усами за окном, со сплющeнным, прижатым к стеклу носом. Не понимая, где он, Альгис вскочил, сбросив одеяло, сел на кровати и со слабости сразу привалился спиной к стене. На нем бы.ш какие-то белые кальсоны и рубаха, в разных местах черневшие казенными печатями.
Отец за окном встрепенулся, растерянно заморгал, и Альгис увидел, что по его коричневой морщинистой щеке ползет слеза. Мутная. И очень большая. И Алъгис тоже заплакал. Навзрыд. Как ребенок. Облегчающими душу обильными слезами. И заплакал, видимо, в голос, потому что прибежали врачи и сестры в белых халатах, засуетились, радостно что-то гомоня, и ласково, как малое дитя, укладывая его, на подушки.
Значительно позже, когда дело шло на поправку, ему принесли газеты, которых он не видел за время болезни, и в них он читал рапорты об успешном распространении займа среди населения Литвы и письма крестьян, казенными газетными словами выражавшими радость по этому поводу, и каждое письмо кончалось здравицей в честь любимого вождя товарища Сталина.
В ворохе газет он случайно набрел на некролог в жирной черной рамке, где писалось о героической гибели коммуниста из Клайпедского порта Василия Кузнецова, подло убитого кулаками, и он, напрягая память, вспомнил, что это пишут о том самом Васс Кузнецове, что был с ним на операции в Прекуле, и, возможно, зарубил его топором мокрый мужичок, вытащенный из колодца. Но сколько ни силился Альгис, лица Васи Кузнецова никак вспомнить не мог. Одно засело в памяти — пыхтящая сигарета и искры, что сыпались от нее на ветру в «Виллисе».
А через полгода, совсем окрепнув, он написал стихотворение. И начиналось оно словами: «Литва моя, улыбкою росистой.» Это было лирическое стихотворение, прозрачное, как слеза, какой рыдал он в больнице, и это стихотворение долго хвалили в рецензиях и артисты читали со сцены. В нем не было ни следа от всего пережитого в Прекуле, а только свежесть майского утра, каким воспринял его Альгис, когда подпрыгивал на сиденье «Виллиса» и открытым ртом глотал соленый упругий ветер, какой бывает только в Литве.
Джоан терпеливо ждала ответа, потягивая мелкими глотками шампанское из бокала на высокой ножке, а Альгис смотрел на ее близко посаженные, чуть косящие серые глаза, крепкие и неестественно белые зубы, теплую впадинку на шее и хотел лишь одного, ни о чем с ней не говорить. А подняться со стула и пойти к себе в купе и чтоб она покорно шла следом.
Альгис сказал ей об этом своем желании. Откровенно. Даже о том, что не желает ни о чем говорить и просит ее молча следовать за ним. Потому что, вряд ли такой случай еще представится им обоим. И нужно спешить воспользоваться им.
— 0'кэй, — согласилась Джоан. — Допьем шампанское и пойдем.
— Не обижайтесь, Джоан, — неуклюже попытался Альгис смягчить свой отказ говорить, — Вы же умница. Есть в России поговорка: язык мой — враг мой. Постарайтесь понять все без слов.
— О'кэй, — повторила Джоан и сочувственно заглянула ему в глаза. — Мне от ваших слов плакать хочется. За ваши успехи, мистер Пожера. Пусть вас и впредь хранит Бог, наш литовский Бог, в этой чужой для меня и для sac тоже, стране.
Альгис залпом опрокинул бокал шампанского, как водку, и от газовых пузырьков в вине у него защипало в глазах.
Поезд уже давно стоял, и в синеющих сумерках раннего зимнего вечера виднелись за окном желтые стены вокзала, пятна фонарей с радужным нимбом мороза и суетливо бегущие в разных направлениях люди, с чемоданами и узлами, подхлестываемые непонятной спешкой, будто каждый не верил, что успеет сесть в вагон и поезд непременно уйдет без него, хоть в его взопревшей липкой руке покоится билет, взятый с бою в огромной очереди у кассы на станции. Альгис искоса следил за взглядом Джоан и понимал, что она все замечает. И плохонькую одежду людей, и их загнанный вид, и эти допотопные чемоданы и узлы, какие встретишь только в России. Но ему не хотелось отвлекать ее болтовней, как он непременно сделал бы прежде, защищая честь мундира. Советского. Самого незапятнанного в мире. Нет. Пусть видит правду и делает свои выводы. Хотите; чтоб мир ничего не знал, зачем пускаете туристов? Ах, денежки, валюта. Но уж тут надо выбирать одно — хотите прибыль, тогда не румяные фасад и не прячьте свой неприглядный вид.
Читать дальше