Итак, граф, в одном могу вас уверить: мое убеждение — дать здесь, у стен первопрестольной, решительный отпор злодею! Правда, многие мои генералы, как и ты сам, сомневаются: а надо ли? — Набухшее веко чуть приподнялось на незрячем глазу. — Вон Ермолов, начальник главного моего штаба. Подойди-ка, Алексей Петрович, к нам с графом. Выходит, по твоим словам, сия позиция не совсем годна для решительного сражения?
Генерал, богатырской стати, широкий в плечах, явно смутился.
— Я о том вашей светлости уже имел честь доложить, что на сем месте — от Поклонной горы и до гор Воробьевых — не так будет удобно разместить шестьдесят тысяч человек.
Кутузов протянул к Ермолову свою руку и, пощупав его пульс, спросил:
— Здоров ли ты, Алексей Петрович? — И, оборотясь к Ростопчину: — Сей час получил я государев рескрипт: волею его императорского величества произведен я, в генерал-фельдмаршалы. Мне ли теперь, обласканному царскою милостью, не спасти Москву? Жди нонче уже к вечеру от меня письма, любезный граф Федор Васильевич, на тот счет, как поступать тебе согласно, моему решению.
В свой особняк на Большой Лубянке Ростопчин вернулся в возвышенном состоянии духа и с порога объявил страдающему Багратиону:
— На Воробьевых горах и на Поклонной — сам видел — готовятся к бою. Не отдадим, князь, древней нашей святыни — Москвы! А коль станет в нее ломиться неприятель — зажжем, как свечу, чтоб один только пепел закрутился по ветру.
— Истинно, друг мой, — ободрился Петр Иванович. — Лучше город предать огню, нежели сдать неприятелю. Эх, мне бы теперь встать и объявиться пред полками!
— Господь с тобою, князь, тебе чуть свет завтра далее надо ехать, — замахал на него руками Ростопчин.
— А куда? Кто и где меня, бездомного, ждет? В Симы податься? Там — никого. Князь Голицын Николай сказывал: его отец и мой друг генерал Борис Андреевич то ли во Пскове, то ли во Владимире готовит ополчение. Тетка моя, княгиня Анна Александровна, с дочерьми в Санкт-Петербурге. Помру — некому глаза будет закрыть и негде окажется похоронить — места своего не имею, где пустил бы свои корни. А Москву коли сдадут — умру не от раны своей, а от тоски безысходной.
— Будет тебе! — остановил его Ростопчин. — Да как можно такое говорить? Тебе жить, а не помирать. Тоже мне заладил, будто не первый герой отечества. А родня твоя — вся Россия. Да первый твой брат, коли на то пошло, — я, Ростопчин — граф. Только скажи я, что в дому моем сам Багратион обретается, тебя, друг мой, на руках до самого Ярославля понесут, дабы только укрыть и спасти!
А к ночи уже заходили ходуном двери в доме главнокомандующего Москвы. Вестовой офицер вручил пакет от Кутузова. Вскрыл его Ростопчин и ахнул:
— Провел меня старый лис, ох как подло провел! На улицах уже — армия наша: оставляют Москву. Ах, князь, каков сей гусь! Мало того, что отдает город злодею — так и мне не позволил зажечь столицу на виду неприятеля.
Так на самом деле и задумал Кутузов: он до поры до времени и от генералов своих, кто рвался в бой, скрыл, что судьба столицы им уже определена. Лишь в середине дня на военном совете в Филях, выдворив с Поклонной горы Ростопчина, он объявил свое решение.
— Поток неприятельских войск нечем ныне остановить, — сказал он, выслушав каждого из присутствовавших на военном совете. — Пусть же Москва станет на его пути губкою или лучше — западнею, в коей он и потеряет свою силу. Тогда и пожар в ней будет к месту.
Все, кто находился в доме на Большой Лубянке, высыпал на улицы. Бросился за вестовым, присланным светлейшим, и Ростопчин. Армия, как увидел он, шла через Дорогомиловский мост и Замоскворечье, через Арбат к Рязанской дороге.
Лишь назавтра, вернувшись домой, нашел он у себя на столе записку Багратиона: «Прощай, мой почтенный друг! Мне боле не жить. Рана моя смертельная — не в ноге, а прозванье ее — Москва».
Поутру второго октября из ворот голубого с белыми разводами генерал-губернаторского дома выехала четырехместная дорожная карета, запряженная шестеркою лошадей, и взяла направление на Владимирский тракт. За нею двигался целый поезд из колясок, экипажей и телег — по распоряжению Багратиона с ним следовали прибывшие в Москву из-под Бородина раненые воины. За каретою скакал казачий конвой.
Тяжело было на сердце Багратиона — нестерпимо мучила боль, усиливающаяся в дороге, и тревожили думы: что ожидает его впереди. Одно приносило хоть какое-то успокоение — сознание выполненного долга. И не только пред отечеством — пред товарищами, с коими был на поле боя. За два дня пребывания в Москве он составил список всех отличившихся своих подчиненных, начиная с генералов, старших и младших офицеров и кончая нижними чинами, кого следовало представить к наградам. Бумаги он вручил своему адъютанту Меншикову, чтобы тот передал их Кутузову.
Читать дальше