Следствие велось месяца два.
По заключению заседателя, ведшего следствие, Леонтьев набросился на казаков, не помня себя. Почему он был зол на Лапаногова, объяснить ничего вразумительного не смог. Зачем упоминал при ругани инженера-подполковника Разгильдеева, опять же объяснить не мог. Запросили Нерчинск. Оттуда ответили, что Разгильдеев вышел в отставку и выехал из пределов края.
В пограничном управлении посчитали, что Лапаногов по случившемуся с ним пьяному безрассудству оказался в сговоре с нечистой силой и повесился.
Михаил Волконский принес графу октябрьский номер «Колокола», где спрашивалось, почему после отъезда Муравьева на Амур Петрашевский был схвачен и сослан на поселение в глушь. «Неужели у графа Амурского столько ненависти? — недоумевали издатели. — Неужели прогрессивный генерал-губернатор не понимает, что вообще теснить сосланных гнусно, но теснить политических сосланных времен Николая (то есть невинных) — преступно! Если же он не может с ними ужиться, то благороднее было бы, кажется нам, просить о переводе Петрашевского в Западную Сибирь».
— Герцен в глазах моих совершенно себя уронил своею неосновательностью и диктаторскими своими приговорами, — горячо заговорил граф. — То и другое вместе стало уж смешно. У него, как видно, нет никакой цели, и хотя изредка являются в «Колоколе» дельные статьи, полезные тем, что государь прочтет то, чего другим путем узнать не может, все же…
Волконский попробовал возразить:
— Николай Николаич, помилуйте! Вспомните, как в «Колоколе» высоко отозвались о вас и заключенном вами Айгуньском трактате! Герцен писал… я дословно помню. Он писал: «Трактат, заключенный Муравьевым, со временем будет иметь… мировое значение». Вы слышите, Николай Николаич? Мировое значение! Он, Герцен, утверждал, что если русские дела на Амуре пойдут столь быстро, как они идут, то за десять лет Россия двинется на полстолетие вперед. И помните? «Он…» Нет, не он… «Имя Муравьева и его сотоварищей внесено в историю, он вбил сваи для длинного моста… через целый океан… к Америке». Он, Герцен, присовокупил к тому же, что газеты Америки приветствуют деяния Муравьева. Взять хотя бы бюллетень в Филадельфии, где говорилось, что они, американцы, имеют столько же причин радоваться Айгуньскому трактату, сколько жители Иркутска и всей Сибири.
— Но эти дельные статьи «Колокола» затемняются множеством клеветы, и всякое доверие к нему исчезает, — возразил граф.
— Согласен, в «Колоколе» есть статейки, направленные против вас, выше высокопревосходительство. Но это даже не статейки, а заметочки. И какая в них ругань? И какая в них злость? Они, издатели, никогда не сомневались в огромных дарованиях ваших, называли вас историческим деятелем в противовес историческим бездельникам у трона. Да, ваше высокопревосходительство, они утверждали… давали понять публике, что можно быть великим государственным деятелем и пристрастно смотреть на причины и последствия беклемишевско-неклюдовской дуэли, что можно делать огромную пользу краю и — выслать Петрашевского за оппозицию. Они писали о пользе амурского дела, о высокой и неподкупной честности Муравьева-Амурского, о его благородном поведении с декабристами… Хотя бы о том, ваше высокопревосходительство, что вы, а не кто иной, заботитесь, сколько можете, о дочерях покойного Михаила Карловича Кюхельбекера. Я уж не говорю о себе. А мог бы. И надо бы говорить об этом всем и неустанно! Но нынче вы в обиде… на «Колокол», на Иркутск, на Петербург и даже на Пекин.
Граф выскочил из-за стола. Глаза его горели.
— Вот уж странно, Мишенька, хотя и верно! Всех пересудов не переслушаешь. И даровитый я, и честный, и в истории величественной утвердился, а вот поди ж ты! Одни меня не любят, другие поругивают, третьи вставляют палки в колеса муравьевской колымаге, четвертые боятся. А мне что прикажете делать? С горсткой «навозных» отбиваться от тех и других? Нет уж, хватит! Переслужил! Всем не угодишь. Валаамовы ослицы, и те заговорили! Антураж переменился И я не цирковой балансер. У меня, друг мой любезный, печень так распухла, ‘что душит меня всякий день. Под ложечкой вздувается гора какая-то, грудь постоянно давит, будто камень на ней. Недужится мне. Боль утихнет ненадолго и снова. Пора уж прощаться. Вот жду от государя согласия. Не сегодня — завтра. Все уж готово, все предрешено!
В глазах графа было столько горечи, отчаяния и какого-то неистребимого жгуче-яростного света, что Волконский, закрыв лицо ладонями, натыкаясь на стулья, пошел к двери.
Читать дальше