Продолжительная речь истощила последние силы, и умирающая, казалось, забылась, только по временам еще шевелились бескровные губы.
— Теперь у меня на сердце ничего нет… все сказала… Буду готовиться явиться к Господу… Прощайте, барон…
Левенвольд, несколько раз поцеловав с глубоким чувством протянутую руку, на которую скатилась не одна его слеза, тихо удалился из спальни, а принцесса Ост-Фрисландская, опустившись на колени у постели умирающей, старалась заглушить рыдания.
Но на сердце у кронпринцессы не все еще умерло; земные цепи все еще цеплялись за угасавшую жизнь.
Прошел час глубокого молчания.
— Мой бедный друг, не плачь… Я надеюсь на милость Божью… Мне будет там лучше, — шептала она, но потом вдруг, как-то испуганно и широко открыв глаза, громко заговорила:
— Где муж? Где он?
— Он сейчас здесь будет… я поз…
— Не нужно… не нужно… пусть там… остается… жаль его. Он погибнет… Ах, бедный сын мой!.. Дайте его скорее… скорей…
В числе придворного штата, собиравшегося для поздравления кронпринцессы, не было ни собственного придворного штата царевича, ни его самого. Это утро Алексей Петрович, по обыкновению, проводил у воспитателя своего, князя Никифора Вяземского, куда притягивала его не привязанность к хозяину, которого царевич не мог уважать, которого подчас ругал и бивал, а другое сильное чувство: у князя жила его крепостная девушка, Афросинья Федорова. С полгода назад царевич в первый раз увидал эту девушку, и с тех пор видеться с нею и любоваться ею сделалось для него необходимой потребностью.
Раз, в один из пасмурных весенних дней 1715 года, царевич Алексей Петрович, обойдя по поручению отца производившиеся работы по устройству задуманного канала, зашел к своему учителю и воспитателю отдохнуть, выпить чарочку водки и отвести душу жалобами на притеснения отца, на его непосидчивый нрав, требовавший от других таких же мозольных трудов; кстати, дом князя Никифора Кондратьевича как раз приходился на перепутье.
— С Богом затеял спорить отец, из болота творит столицу, словно гадам каким, — ворчал царевич неровным голосом, садясь на диван, перед которым стоял круглый стол, отдуваясь и отирая со лба обильный пот, выступивший от непривычной, долгой ходьбы.
Алексею Петровичу пошел двадцать шестой год, но этих лет ему трудно было дать по тонкости линий и нервности, придававших всей его фигуре вид не вполне еще окрепшего организма. Довольно высокий, широкий лоб обрамлялся по моде того времени локонами, спускавшимися на узкие, еще как будто не сложившиеся плечи, бледный до прозрачности цвет лица и в особенности какое-то пугливое выражение больших темных глаз, почти постоянно полуопущенных, наводили на предположение или о задатках болезненности, или о неудавшейся жизни. Наружностью, казалось, он не походил ни на кого из родных, но вместе с тем напоминал многих: некоторые черты, в особенности медленность манер, напоминали дедушку, тишайшего царя Алексея Михайловича; другие, как например, обрисовка линий рта, мать Авдотью Федоровну и дядю Абрама Федоровича; всего же менее сходства замечалось с отцом.
Учитель царевича, князь Никифор Вяземский, принадлежал к типу людей, выдвинутых временем и обстоятельствами, у которых под немецким кафтаном прятались русская смышленость, лукавство и так называемое себе на уме.
— Бывал я и в иноземных державствах, а нигде не видал, чтобы на таких трясинах хоромы строили, — продолжал Алексей Петрович.
— Мало ль каких городов на свете, — уклончиво отозвался учитель, — вот город, Венецией прозывается, весь на воде построен, вместо улиц каналы, вместо лошадей на яликах переезжают. У каждого города своя фортеция.
— Там совсем иное дело, Никифор, а ты скажи мне: зачем нам-то забиваться в трущобу? Разве мало места? Чем дурна наша Москва?
— Как зачем? Приморское место, разные альянсы и негоциации можно чинить с другими державами, корабли будут приходить.
— Да разве нет других морей? А здесь и место-то неподходящее… зимою лед, летом туманы, что зги не видно, берег — трясина.
— Захочет государь, так и трясины не будет, — не то с иронией, не то с убеждением заметил князь Никифор.
— Не будет?! Не от себя говоришь, Никифор, разве можно с Богом спорить? По гордости это отец, а гордым Бог противится и рога надменным сокрушает. Ну выстроится город, а Бог пошлет волну и потопит все это творение гордыни человеческой.
— И против потопства свое средство есть. Сам же ты, царевич, осматривал работы на каналах; они лишнюю воду восприимут и трясину осушат. Государь, что захочет все сделает, только потеря будет большая в людишках мрут они, бедные, здесь, а дома дети плачут… Оно, конечно, есть и другие места, больше сподручные, — как будто невольно и раздумчиво проговорил князь Никифор.
Читать дальше