ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Люди, идущие на смерть, дружатся быстро. Не успел Иван пересердиться (старшой явно придирался, и ни у самого Ивана, ни у четверых ратников, приданных ему под начало, никаких неисправ в сбруе и оружии не было), не успел пересердиться и, накричав в свой черед на ратных, повалился, не стянув кольчуги, на грубое ложе из лапника, застланное попоной. Грудь ходила тяжелою обидой. Старшой, изматерясь на прощание, ушел в темноту. Разгоряченную потную голову (в шеломах с подшлемниками, в бронях — упарились все) теперь ласково овеивало ночною прохладой. Незнакомое, не свое уже, широкое приволье простиралось окрест. Красноствольные сосны стояли крепко, не шевелясь, замершими стражами у края степи, и из-под них задувало, словно из печи, дневным накопившимся жаром…
Особенно обидно было от того еще, что старшой — мужик с резким лицом и крючковатым, словно у генуэзских фрягов, носом, нешуточной силы и ярости великой — Ивану нравился. На миру, быть может, и посторонился такого, а тут, в чаянье боя, взглядывая на эти мощные предплечья, на всю сутуловатую злую стать этого явно вовсе бесстрашного и угрюмого мужика, — чуялось, чаялось, словно ты у него за спиною, и в бою бы поближе к такому быть! Покойного Семена с его уверенной удалью и о сю пору не хватало Ивану. И за что! Добро бы… Подумаешь, Фомка Барсук подпружный ремень не так затянул! Да Барсук, коли хошь, на кони и возрос и родился! Кого иного за пояс заткнет! У него вся повада своя, Барсучья!.. Пес! Иван, остывая, повел глазом и тут-то увидел подошедшего к костру кметя с каким-то непривычным, нездешним, словно бы не от мира сего ликом. Кинул глазом, думал отворотить взор, вопросил сам, незнамо с чего:
— Жрать не хошь? Тамо, в котли, каша есь!
Тот глянул углубленно, чуть пугливо, потом, с легкою доброю улыбкой, кивнул:
— От сердца коли, не откажусь! Кметь, как прояснело, отстал от своих, напрасно проискал полк и потому еще не поужинал.
— Дак… Куды ты теперь? Вались в кошмы-то! На свету и своих вернее обрящешь! — предложил Иван.
Так вот и познакомились, и проговорили потом, почитай, почти до утра.
Отставший от своих кметь оказался изографом, живописцем, и в поход пошел, как и многие московиты, своею охотой. А нынче у него расстегнулась плохо затянутая подпрута, съехало седло, и вот… Иван, слушая изографа, с запоздалым раскаянием оправдал укоры старшого: а ну как на бою такое ся сотворит? И живу не быть! Про татар поговорили, про полонянников, коих нынче князья выкупают по край Дикого поля, мало кого утоняют, как прежде, в Кафу.
— Брата у меня, двоюродника, литвины угнали, дак его в Кафе грек-изограф купил, Феофан…
— Феофан?! — поднял гость вспыхнувший взор.
— Ну! В Нижнем и встретились. Дак вот, отпустил ево изограф тот, а Васька в поход пошел, да на Пьяне… Невесть теперь, убит али полонен…
— Феофан! — повторил изограф и, малость устыдясь, что не о полоняннике, вопросил со стеснением: — Дак… Ты ево зрел, Феофана-то?
— Вот как тебя! Ночь проговорили! Философ!
— И что? О чем говорили-то? — с торопливою жадностью спрашивал гость. Зарумянясь, объяснил: — У нас Феофана почитают яко смыслена мужа и изографа нарочитее всех! Кто зрел, кто видал…
— Да-а-а… — протянул Иван. Он еще думал о Ваське, и суетливый восторг изографа воспринимал вполуха. — Как же! И писал при нас. Московляне, многие, стояли, дивили: быстро пишет и без того, без разметы, будто видит заранее!
— Говори, говори! — подторапливал его изограф, и Иван, сперва нехотя, начал в подробностях описывать свою встречу с Феофаном, и ужин, и ночной разговор за столом о молодости и старости народов, о талане живописном, о святых Феофановых, истекающих внутренним огнем, об исихии и об энергии Божества, что заставляет творить и идти на подвиг.
И, говоря так, приодержался, подумал сперва, потом, смущаясь, высказал все же:
— Как и мы!
— Как мы… — эхом отозвался изограф. — Пото и идем на Орду! — И воздохнул полною грудью: — Счастливый ты! Такова мастера зрел!
Иван скоса глядел на неровно, сполохами огня освещаемое лицо гостя, совсем не воинственное, мягкое лицо, не воина, а инока.
— Смерти ся не страшишь? — вопросил.
Изограф молча крутил в пальцах сорванную травинку. Наконец покачал головой:
— Нет! Да ведь смерти-то сему бренному телу не избежать все едино — душа бессмертна! А коли на рати, защищая землю свою, который падет, дак и отлетит душа в ряды праведных, к самому престолу Господню! (Он явно представлял рай иконописно, как изображают на праздничных иконах.) Вся жизнь, Иван, ежели ее достойно прожить, вон, яко Христос, — это причастная жертва должна быть! А горести, радости ли, труд — только пото и имеют смысл, егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть токмо горняя любовь и радование духовное!
Читать дальше