– Афанасий, что с тобой? – робко спросила Людмила.
Он не ответил – обнял её крепко-крепко, но голову прижал к своей груди: возможно, чтобы она не смогла заглянуть в его глаза.
– Ой, мне больно.
Приослабил хватку, но в глаза свои не допустил.
Наконец-то, и родная Переяславка. С крутоярого взгорья опрометью помчались к селу, встретившего поезжанье тугими, но гибкими хвостами печных дымов. Просинями воды приветно помигала ещё не одолённая вконец льдами Ангара.
Мчат, горланят, визжат – встречай, деревня! Встряхнуло на кочке – гармонь взвилась и нырнула краснопёрым окунем в сугроб, с кого-то валенок слетел. А свидетель, с непривычки, да к тому же по пути опоили его, так и вовсе не удержался – бултыхнулся в кусты. Нос, бедняга, ободрал, а так ничего, обошлось. С хохотом обмыли ему лицо самогоном, поливая из бутыли и стараясь попасть струёй в его рот. За руки за ноги забросили очумелого паренька в розвальни. Обули разутого, отыскали и всучили гармонисту гармонь, заставили играть, посоловелого от хмеля. Понеслись.
Афанасий озирается – вдыхает глазами и грудью. Вот погребённое под снегом кладбище, правее – обезглавленная церковь-склад. Потянулись заплоты и огороды, поскотины. «Здравствуйте, – мысленно кивал он головой всем сторонам родного света, как чему-то живому. – Как живёте-можете?»
Возле ворот дома – куча народу. Встретили молодожёнов с хлебом-солью, с посыпанием пшеном и мелкой монетой, с шутками-прибаутками, с песнями-плясками. Афанасий прощупал взглядом толпу – Пасковы, Машка и Любовь Фёдоровна – лишь встретила поезжанье, а в дом не вошла, хотя её приглашали, – тоже оказались здесь. Потянул невесту скорее в дом.
Чуть было не сорвался, когда мать в сенях, где не было народу, перед самым входом молодожёнов в горницу, из-под платка вдруг вынула икону старинного медово-тусклого письма, ещё от давно умершей бабушки, знал Афанасий с детства, перешедшую к Полине Лукиничне и оберегаемую в ветровском роду. Подсунула её к губам сначала Афанасия, а следом – Людмилы. Афанасий притворился, что не заметил, не понял – заворотил голову набок. Однако мать всё равно тыкнула ему в губы – раз, два, а на третий – получилось в лоб.
Людмила же, твёрдо остановившись в сенях, наложила на себя крестное знамение, принаклонилась и троекратно, без спешки поцеловала краешек иконы Спасителя.
– Да вы что, одурели обе? – прошипел Афанасий, но толпа поддавила со двора, вмяла в горницу.
Все ввалились в жар, щедро исходивший от развалкой, наново пробеленной русской печи, и в духовитость изобильно убранного стола, а точнее, четырёх столов, протянутых с лавками в единый по двум горницам, кухни и даже закути.
Ещё один стол был накрыт в летней избушке во дворе – для всех тех, с гостеприимной задумкой, кто не вместится в дом. И дом был наводнён народом, и избушка не пустовала; туда скучковалась «зелень» – друзья и подружки Кузьмы. «Долгонько», беседовали селяне, в Переяславке не игралось свадеб: молодых мужиков повыбила война. И вот теперь «молодняк», удовлетворённо отмечали пожилые переяславцы, подрастает, входит в пору и мало-помалу обзаводится семьями.
А сегодня к тому же случилась «непростая» свадьба: свадьба «аж самого» Афанасия Ветрова – «анжанера», «начальника», да невеста, гляньте, городская, красавица, к тому же говорят, что «фортепьянщица» («А чиво это такое? Пьянщица? Чуднó!»), – отчего же не поглазеть, не поучаствовать.
Потихоньку, с приглядками, со взаимными услужливыми уступками, переминанием, покряхтыванием, наконец, поуселись за столы и затеялось неторопливое, поначалу степенное застолье.
Афанасий как сел на своё жениховское место на лавке, быстренько застеленной всё тем же «персидским» ковром, сел прямо, широкоплече, так и просидел, малоподвижно и малоразговорчиво, до поздна, пока гости не стали мало-помалу расходиться, горланя песни, кидаясь на неверных ногах в плясовую, поддерживая друг друга.
Требовали люди: «Горько!» – выполнял Афанасий исправно. Втягивали в разговоры – отвечал солидно, обстоятельно, но предельно кратко. Затевали потешные игры и пляски – и играл, и даже плясал, но с тем же неулыбчивым, как на собраниях, лицом.
Старый и сморщенный до состояния сушёного гриба, но гомонливый и большой охотник на утеху людям пошутковать и поёрничать Щучкин, окосев после третьей рюмки, с «сурьёзными вопросами» полез:
– А скажи-кась, Афонька ты наш Ильич, когда нам коммунизму ждать? Уж песок сыплется из меня – доживу ли?
Читать дальше