– Афана-а-а-сий, – на подвздохе шепоточком позвала она. Позвала в надежде на чудо, как случается с маленькими детьми.
Но чудо жило и билось только в её сердце.
Своим извечным чередом наступила весна. Уже с середины марта земля, хотя и дубела и потрескивала, поледенённая на знобких зорях, днём млела и сочилась в пригревках. Весна зачиналась ранней, обещающей. И хотя утрами снова владычествовал мороз с позвоном и потреском льдинок под ногами, к обеду – неизменно великолепие весны с отогретым, духовитым – желанно для крестьянина пахло навозом и землёй – воздухом, с радужно искрящимися сугробами, с ласковым свечением высокого чистого неба. Над полями и лугами курчавились, тая, дымки. Ангаре ещё долго, до припёков апреля и начала мая, быть стеснённой льдом, однако вся она уже загоралась проталинами, поминутно взблёскивала вдруг рождавшимися ручьями и лужицами среди жирных, но уже изноздрённых солнцем навалов обледенелого снега. Переяславка к концу марта вся вычернилась крышами построек, улицами и огородами. А к началу апреля снег уже полностью сошёл, ухватившись за землю лишь только в тайге, в посеверных тенётах. И хотя село стало выглядеть как-то печально наго, даже неприглядно, однако эти печальность и неприглядность тешили душу селянина после нынешней суровой, снежной зимы, обещая скорое долгое тепло апреля, мая и целого, целого лета впереди.
Зимой Екатерина сдерживалась, но чуть приголубило землю весеннее солнце – затомилась вся, каждой жилочкой своей захотела любви и привета. Не забыть ей Афанасия, не вытолкнуть его из сердца своего. Ждала любимого, как он и обещался перед отъездом, в январе после сессии, однако он не появился в Переяславке. Но не знала Екатерина – он слал ей письмо за письмом, рассказывая, как живёт, как любит её. Однако ни одно письмо не дошло до Екатерины, потому что на почте работала двуюродная сестра Любови Фёдоровны Шура – ей по уговору и передавала их. Любовь Фёдоровна тишком да скоренько прочитает, всплакнёт, но одновременно и порадуется ласковым словам парня, обращённым к её дочери, и – в печь бумагу, в полымя, предварительно зачем-то тщательно, на мельчайшие кусочки изорвав, словно бы боялась, что и огню не одолеть слов любви. Екатерине – ни слова, ни намёчка. Если же приметит, что дочь снова затосковала, сникла, начнёт честить весь мужичий род: что и нечестны они, что кобеля они окаянные через одного, да про соблазны в городах размалюёт, про отчаянных бабёнок не забудет добавить, вешающихся на кого попадя. Екатерина не прерывала мать, не возражала, но на почту несколько раз забегала:
– Тёть Шура, нет ли мне письма?
Полненькая, совестливо пунцовеющая тётя Шура, уставившись взглядом в пол, косноязыко бормотала:
– Да, подишь, нетути, Катюша.
И – бочком, в ползгиба от племянницы. С притворным усердием принималась перебирать ворохи бумаг и отправлений.
– Если будет – дайте знать. Прилечу пулей!
– Угу, – хоронила тётя Шура уже горящее лицо под стойку, и Екатерина видела только её широкую пухлую спину с повязанным на пояснице – «ушками кверху», посмеивалась про себя племянница – козьим платком.
Ни одного письма не попало в руки Екатерины. Но наведывались в январе в Переяславку бывшие одноклассники Афанасия, они тоже учились в Иркутске. От них узнала – жив-здоров её возлюбленный, что ещё в ноябре пошёл работать на завод драг: в стране не хватало рабочих рук, повсеместно требовались слесаря, плотники, кузнецы, – и вот он откликнулся на призыв обкома партии и записался в комсомольско-молодёжную бригаду. Днём – учёба, аудитории, зачёты и экзамены, а вечерами в будние дни и в дневную смену по выходным – в кузнечном цеху у горна, с молотом в руках.
«Какой же он у меня молодчага!» – гордилась Екатерина.
Терпела она, ждала, терпела, ждала. Да сколько же можно! Да что с ним, в конце-то концов, такое? Почему не пишет, как сулился? Надо во что бы то ни стало увидеть его: если бросил – пусть скажет в глаза. Не надо щадить, унижать ложью: перемелется – мука, говорят, будет.
В конце апреля не выдержала, как не может устоять перед напором высокого весеннего солнца снег: стужа, сугробы – но вот и ручьи, водополье по земле. Сорвалась: на выходные да с двумя заработанными по воскресеньям отгулами тайком отбыла в Иркутск. А матери сказала – на дальнюю ферму, на подмогу посылают.
Добиралась на перекладных, попутками, а то кое-где и пешком привелось. Изрядно протрясло её в кузове полуторки: дорога, хотя и прозывается Московским трактом, – сплошь в этих притаёжных районах ухабами и рытвинами. К тому же шофёру было по пути лишь до Усолья-Сибирского. На станции, увидела Екатерина издали, пыхтел, блистая красной звездой, паровоз пассажирского поезда, и можно было купить билет, но, досада, денег маловато: в платочке на груди пригрелись завязанные серебрушки-медяшки. В семье никогда не водилось лишней копейки, да и когда в колхозе последний раз оплатили трудодни «живыми» деньгами – не вспомнить, чаще – крупами, картошкой, изредка и понемножку убоиной. Снова ловила попутку, но остановилась лишь только подвода – телега с ворохом соломы, в которую впряжена исхудалая лошадка. Что ж, подвода так подвода. Лишь бы не задерживаться, а ехать, лететь, плыть, ползти к любимому, коли решилась.
Читать дальше