Пан Валентин опустил голову.
– На это я вам, пан подкоморий, отвечу только, – сказал он, – что мне, по всей видимости, с новыми обязанностями и новой жизнью так уж хорошо и спокойно не будет… как мне на протяжении этих лет было в Кривосельцах.
Он вздохнул.
– А это напрасно! – наполовину шутливо добавил Буковецкий. – Accipe onus pro peccatis [4] Accipe onus pro peccatis (лат.) – Прими это бремя за грехи.
. Эй! Эй! Я шельма, не один бы радовался, если бы на него это бремя упало!
Ни к чему так люди не льнут, как к счастью, когда бы оно не явилось, летят как на огонь; если бы так к недоле, если бы так с солидарностью и помощью! Увы…
Ещё подкоморий не выговорился, когда послышался скрип кареты, приехал пан ловчич Вирчинский, длинная, худая фигура, всегда смеющийся и слывущий остроумцем, когда-то член люблинской палестры (адвокатура), в соседстве обычно называемый Выгой (опытный человек).
От порога он начал бить поклоны и сыпать забавные приветствия. Невольно подкоморий, увидев его, как-то передёрнул плечами, ибо они не любили друг друга, и сказал про себя: «Вот уж, как на клей…», а ловчич так подумал: «Его уже сюда принесло, наверное, думает, что для какой-нибудь дочурки его схватит…»
– Только одно вам, сударь, скажу, – отозвался ловчич, – что не слепая fatalitas, как думали язычники, правит светом, но разумное Провидение, и что quidquid fit становится заслужено. Не могло наследство упасть лучше, чем к нашему кривосельцкому Сократу. Поэтому gaudeamus i Те Deum laudamus [5] Gaudeamus i Те Deum laudamus (лат.) – Тебя, Бога, хвалим.
.
Он не докончил ещё, потому что собрался на гораздо более долгую речь, когда тихонечко проскользнул судья пан Досталович, человек неразговорчивый, жёлтый, ревнивый, подозрительный. Его также задело, что застал там уже подкомория и ловчича, потому что каждый, хоть один ехал, гнушался другими жаждущими золота, однако же, скрыв в себе это впечатление, он пожал с великим чувством руку хозяина и добыл несколько слов поздравления.
С судьёй Досталовичем прибыл также ксендз Порфирий, который у него гостил, чтобы поздравить пана Валентина, а может, data occasione [6] Data occasione (лат.) – При известной возможности.
и о монастыре напомнить.
Бедный ксендз, поздравляя, сам румянился, потому что принадлежал к той группе людей, что пришли бить поклоны золотому телёнку. Пан Валентин испытал самое неприятное впечатление, в душе он чувствовал, что эти любезности, эта лесть и нежность были не для него, но для почтения силы, которую он имел, могущества этих денег, такого нерушимого и страшного в руках злых и слабых людей. Это испугало его ради самого себя, ибо каждую минуту он сильнее замечал, как тяжело будет справиться с задачами жизни.
В такой день уже из-за одного обычая края постом обойтись не могло, хотя пан Валентин не терпел пьянок и угощений. Он должен был, однако же подать пару бутылок старого венгрина и пару бутылок не менее старого мёда.
Вечер был чудный, майский, гости сели на крыльце, на оживлённой беседе время проходило быстро; они, может, забавлялись бы дольше, если бы, наконец, молчаливое расположение хозяина не вынудило их к отъезду. Они чувствовали, что этот человек, должно быть, размышляет, может, борется с собой, вежливость велела уважать эту серьёзную грусть, хоть для обычных людей непонятную. Подкоморий, пригласив всех послезавтра на обедик, двинулся первый, за ним иные, и хотя пан Валентин приглашал гостеприимно на ужин, никто не остался. После отъезда гостей измученный Орбека вышел со своим достойным Нероном на крыльцо к саду.
Стук бричек исчез в отдалении, тишина весенней ночи, старая знакомая, окружала его снова. Перед ним, облитый серебристым светом луны, простирался тот старый сад, бормоча непонятную молитву, по которому столько лет, столько дней, столько одиноких вечеров проходил он, не догадываясь даже, что его когда-нибудь из этого зелёного угла вырвут на свет.
Теперь больше, чем когда-либо, он чувствовал ценность этих ушедших деней, той свободы, ненарушаемой ничем, той золотой тоски отшельника, на крыльях которой душа летит над миром!
Почти со слезами на глазах медленным шагом он спустился в свой сад. Там всё ему говорило каким-то знакомым, понятным голосом; и песня соловья, и шум деревьев, далёкое журчание воды, вращающей ил, и пастушеские песенки, и клекотание аистов, укладывающихся ко сну, сливались в какой-то настоящий ораториум земли, полный мистических звуков. Здесь и его душа могла слиться и соединиться с общим хором творения в согласной песне Богу и небесам. Много ли незабываемых тяжёлых минут он тут провёл, убаюканный этой общей гармонией к покою, какого свет дать не может?!
Читать дальше