– Плохо буде, детушки! – словно обрубил речь старик-начетчик. – Я и сам служил еще амператору Петру свет Лексеичу. И при мне немцы в делах были. Да для нашего, расейского царя – свою же братью вот как лихо колотили!.. А как обошла-обложила сила чужая нашу Расеюшку… Вся правительства наша – скрозь немцы… И по судам, и по воеводам… И ахфицеры, и по купечеству… Податься нашему брату русаку некуды.
Мы по простоте, а они со сноровкою, с хитрою!.. И было плохо, а стало овсе худо! Буде и тово хуже!.. Вот, повидите сами, братцы… – таинственно, глухо, но внятно заговорил он, окинув горящими глазами слушателей. – Повидите сами… Ен – близко!.. Последние ноне времена пришли… Голод кругом. Хлебушка нету. Чему грош раней цена – ноне алтын плати. Поборы, доимки у хрестьян из души выколачивать стали. Села пустеют от бедности. Чума, слышь, мор идет на Расею. Пожаром кругом земля полыхает. Переписывать не то людей – собак да лошадей ноне стали. Клейма на руке класть будут… Вот как палачи теперя на разбойниках выжигают – так на всем хрещеном люде тавро поставят… Чай, сами слыхали: сулят и монастыри все древние прикрыть, церкви Божии припечатать, не пускать народ на молитву… Ветхи, мол, стали храмы те – толкуют никоновцы, дети антихристовы… Разумеете, детушки: «ветхую веру» ен рушить хочет. Свой завет, антихристов, наведет на нас!.. Близко, о-ох, близко последние времена… Стонут тяжко люди… Могилки отцовы и те стонут!.. Брат на брата восстает и предает сын отца!.. Последние времена!..
Старик умолк, поникнув головой. Наступившую тишину прорезал чей-то скорбный, подавленный возглас:
– Ох, пропала наша мать-Расеюшка!..
– Дудки!.. Врешь!.. – сильно подал голос коренастый матросик, Толстов, который и раньше проводил бранью уходящий дозор. – Не выдадим Расею! Только, слышь, пущай матушка царица мирну кончину примет… Ее бы не тревожить, голубушку, в останное… А тамо мы энтих всех бусурман и с набольшим ихним, с энтим псом курляндским, всех к рукам поприберем!
– Верно, камрат! – отозвались решительно гвардейцы-солдаты, сидящие особняком. – И у нас те же толки идут. Верное ты слово сказал. Некуды дальше! Пошабашить с им пора…
– Что пустое толковать! Кто вас испугается? – поджигая всех на более яркие проявления своих затаенных дум, вмешался Яковлев. – Коли тут про герцога курляндского было молвлено, так, слышно, ево и регентом оберут. Он будет царским правителем до совершенного возраста государя малолетнего, Ивана Антоныча. Што вы тода поделаете, мужичье сиволапое да солдатня бездомовная!.. Тля вы, вши закожушные, вот и одно слово!..
– Што поделаем! – разгорячась еще больше, отозвался гвардеец. – Увидишь тогда!.. Не мы одни тута кашу варить будем. Из вышних людей, из начальства, гляди, тоже с нами не мало заодно объявится персон хороших!.. Только б час пришел.
– Да што и начальство! – задорнее прежнего подал голос Толстов. – Мы без ево кашу сварим, коли крупу в котел засыпать будут. Я первый покоряться не стану такому управителю. Ни в жисть! Хто он?.. Нешто мы не знаем?.. Да у меня самово дома онучи на печи сушат такие вельможи, как этот герцог из псарей… Конюх он и конюшого роду!.. А чем в знать попал – тем и в землю пойдет, проныра!.. Не стану ему присягать, хучь бы тут што!.. Убьют – пущай, не жаль! Жисть-то наша и так не больно сладка… Терять нечего! Двум смертям не бывать, одной – не миновать… Чево ж тут!..
– Ишь какой храбрый! – все продолжал подзуживать Яковлев, пользуясь общим повышенным настроением. – Не присягнешь!.. А за это, мало что казнят, пытать станут, в застенок поведут… На допрос, знаешь!..
– Пущай! Бог – Он видит! – твердо, с остановившимся взором, побледнев, ответил Толстов, словно уже стоял перед дыбой. – Он заплатит!.. И мне… и тем, хто рвать меня станет на куски. Руки ломать будет, на огне жечь али што там у них… Как душа велит, так и сделаю. Пущай жгут!..
– Ой, жгут! – вдруг прозвенел надорванный, истерический отклик, словно загадочное эхо из глубокой пропасти.
Молодая бабенка с выбитым глазом, повязанным тряпицею, выступила из толпы вперед, и свет ближайшего фонаря выделил из полумрака ее бледное, землистое лицо, где на одной щеке багровели два плохо заживших еще рубца. Одной рукой она запахивала одежду на груди, а другая, висящая плетью вдоль тела, была как-то странно вывернута ладонью наружу, вся вспухшая, багровая, страшная, как у многодневного утопленника. Раскачиваясь слегка всем телом, словно стараясь заглушить в себе неумолчную боль, она запричитала жалобно, надрывисто, как причитают над покойником в ночи:
Читать дальше