Да вот самому ему, Толстому, совсем недавно подвернулся под руку роман «Отцы и дети», и он не мог не признаться себе, с каким неожиданным удовольствием его вновь перечитал.
Какие же звери — те, которые обиделись на Базарова! Они должны были бы поставить свечку Тургеневу за то, что он выставил их в таком прекрасном виде. Если бы я встретился с Базаровым, уверен, что мы стали бы друзьями, несмотря на то что мы продолжали бы спорить.
Неужели ищущая, отрицающая холопское пресмыкательство перед закосневшими традициями и утверждающая трезвое понимание жизни молодёжь не разглядела в Базарове себя? Гнев Кирсановых понятен: они против всяческих перемен. Но эти-то, кто числит себя будущим нации? Что ж, всё верно и тут — тысячу лет сидит под балдахином русский народ и боится лишь одного: как бы не стало хуже. С татарщиной это к нам пришло — созерцательность вместо деяния и довольство малым. А тут — бунт мысли!..
— Э, десять лет уже минуло, как вышел роман, а всё не могут мне простить Базарова, — слабо махнул рукой Тургенев. — То из одного, то из другого лагеря только и шикают: «Вы, вы, вы!.. Да как вы посмели, неужели для вас ничего нет святого?..» Впрочем, вы, Алексей Константинович, знаете всё это по себе, по вашему «Иоанну». Их не вразумить, что я, художник, ничего не выдумал, а изобразил то, что увидел в действительности. Кстати, я встретил похожую фигуру врача как раз перед нашей с вами поездкой в Англию. Помните? Там и начал делать первые наброски романа. Я никогда не скрывал, что Базаров — моё любимое детище, на которое я потратил, пожалуй, все находящиеся в моём распоряжении краски. Да если хотите, за исключением воззрений на искусство, я разделяю почти все его убеждения! А мне — «карикатура»!
Рядом с креслом на столе стоял портрет Герцена под стеклом и в тонкой, красивой раме красного дерева. Тургенев повернул к нему лицо:
— Даже он, Александр, не поверил в мою искренность. Ты, писал мне, сильно сердился на Базарова, с сердцем карикировал его, заставлял говорить нелепости, хотел его покончить «свинцом», покончил тифусом, а он всё-таки подавил собой и пустейшего человека с душистыми усами, и размазню-отца, и бланманже Аркадия!
Так всегда случается с истинными произведениями искусства, согласился Алексей Константинович, каждый находит в них то, что отвечает его опыту и сознанию. Прав Тургенев, так было с его драмой «Смерть Иоанна Грозного», в которой каждая сторона осудила лишь неприемлемую ей тенденцию.
Чёрт знает чего хотят от нас, художников! Искусство уступило место административной полемике, и писатель, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из своих домов, надевали кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно.
— Однако я не могу не упрекнуть врагов искусства в некоторой близорукости, — попробовал закончить свою мысль Толстой. — Они как будто забыли, что уяснение истин, которые так сильно и так справедливо занимают их, есть задача философии, а облечение их в художественную форму — задача искусства. Впрочем...
— ...искусство всегда тенденциозно, поскольку оно отражает жизнь, — довершил фразу Толстого Иван Сергеевич. — Вы это хотели сказать?
— Более или менее похожее, — встал с кресла Толстой. — В том, что вы высказали, увы, одно из противоречий бытия, подмеченных классической философией. Меж тем мне всё-таки хотелось бы отделить одно от другого — точнее, определить и философии, и искусству своё место. Начнём наши рассуждения хотя бы так...
Велика заслуга гражданина, который путём разумных учреждений возводит государство на более высокую степень законности и свободы. Но свобода и законность, чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа; а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от духовных стремлений, которые вне всяких материальных побуждений. Удовлетворение этих стремлений столь же важно для духовной стороны человека, сколь важны для его физической стороны воздух, пища, одежда и прочее.
Чувство прекрасного в большей или меньшей степени свойственно всякому народу, и хотя может быть заглушено и подавлено в нём внешними обстоятельствами, но не иначе как в ущерб его нравственному совершенству. Тот народ, в котором чувство прекрасного развито сильно и полно, в котором оно составляет потребность жизни, — тот народ не может не иметь вместе с ним и чувства законности, и чувства свободы. Он уже готов к жизни гражданской, и законодателю остаётся только облечь в форму и освятить уже существующие элементы гражданственности. Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и работать только для материального благосостояния человека — значит отнимать у него его лучшую половину, низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят.
Читать дальше