Три года назад, весною восемьсот пятьдесят пятого, до Оренбурга докатилось: император Николай Первый почил в Бозе. И как электрический разряд — от нового царя ждите помилования.
Человек всегда надеется на лучшее. Тарас за свою солдатчину разуверился во всём: столько честных и благородных, даже вхожих в царский дворец людей брались ходатайствовать за него — от капитан-лейтенанта Алексея Ивановича Бутакова, с кем хаживал в экспедицию на шхуне «Константин» по Аралу, до милой княжны Варвары Николаевны Репниной. Последним был, кажется, учёный-натуралист, академик Карл Максимович Бэр. Умный и добрый старик, встретивший художника и поэта в новопетровском укреплении, объявил, что немедленно начнёт хлопотать за него перед генерал-губернатором Перовским. Да где ему! Что цари, что Перовский — одно слово: сатрапы!..
И обернулась надежда ещё горшей обидой: отпустили на волю тех, кто тридцать лет назад вышел с ружьями против царя на Петровской площади и в Черниговском полку на Украине, друзей Петрашевского помиловали, повстанцев-поляков, а его — снова под замок.
Росло, тянулось к солнцу деревце, посаженное Тарасом на просоленной земле Мангышлака, где и былинки порой не прижиться, а он с каждым днём чахнул и мрачнел. Майор Ираклий Александрович Усков, присланный по приказу генерал-губернатора в Новопетровское, на редкость оказался человечен и добр — освободил пожилого солдата от нарядов, приглашал в свою семью, где можно поиграть с детишками, почитать им вслух книги, научить рисовать на бумаге и степь, и разных зверушек... Вот бы знал Перовский, как нарушает добрый майор его и царский приказ — содержать в строгости, с запрещением писать и рисовать, думалось в те дни Тарасу... Так что ж, и помирать здесь прикажете?
Отослал с надёжной оказией письмо в Петербург последнему в его памяти влиятельному человеку — графу Фёдору Петровичу Толстому: «Ваше сиятельство!.. До сих пор не осмеливался я беспокоить Вас о моём заступничестве, думая, что безукоризненной нравственностью и точным исполнением суровых обязанностей солдата возвращу потерянное звание художника, но всё моё старание до сих пор остаётся безуспешным. Обо мне забыли! Напомнить некому. И я остаюсь в безвыходном положении. После долгих и тяжких испытаний обращаюсь к Вашему сиятельству с моими горькими слезами и молю Вас, Вы, как великий художник и как представитель Академии художеств, ходатайствуйте обо мне у нашей высокой покровительницы. Умоляю Вас, Ваше сиятельство! Одно только представительство Ваше может возвратить мне потерянную свободу, другой надежды я не имею... Кроме всех испытаний, какие перенёс я в продолжение этих восьми лет, я вытерпел страшную нравственную пытку. Чувство страшное, которое вполне может постигнуть человек, посвятивший всю жизнь свою искусству. Мне запрещено рисовать, и, клянусь Богом, не знаю за что. Вот моё самое тяжкое испытание. Страшно! Бесчеловечно страшно мне связаны руки!..»
Долго ожидал результата. В мае прошлого, восемьсот пятьдесят седьмого года наконец-то было повелено рядового Шевченко «уволить от службы, с учреждением за ним там, где он будет жить, надзора, впредь до совершенного удостоверения в его благонадёжности, с возвращением ему въезда в обе столицы и жительства в них».
Сидя сейчас за столом у вице-президента, казалось, совсем утративший способность к нежным чувствам Шевченко смахнул слезу:
— Не знаю, как и благодарить вас, Фёдор Петрович...
— Не меня, — встал со стула и взъерошил некогда непокорную шевелюру профессор медальерного и скульптурного классов. — Царь, поди, и президента академии, великую княгиню Марию Николаевну, свою родную сестру, не послушал.
Она мне в расстройстве: «И вы после этого намерены писать сами на высочайшее?.. Да вы с ума сошли!» Написал. Да только ответа не дождался — не удостоили... Спасибо племянник настойчиво вмешался: вхож к императору без доклада. Должно быть, его царь и послушал... Вот я вас днями с ним, Алёшей Толстым, у себя и сведу. Тоже, как и вы, смею утверждать, поэт. И братья его двоюродные, Жемчужниковы, тоже талантливые, черти. Да вы одного из них знаете по академии—Лев Жемчужников. Сейчас в Париже. Но это особь статья, зачем туда подался. А с другими братьями познакомлю — язычки как бритвы. С ними позлословите кое над кем, отведёте душу...
Они сразу приглянулись Тарасу Григорьевичу — четыре богатыря: Алексей, Александр и Владимир Жемчужниковы и — особенно — Алексей Толстой. За каждым его жестом, безусловно, угадывался человек аристократического воспитания. Но вот странно — не было в нём ничегошеньки барского! Шевченко приметил, что Алексей Толстой даже стеснительный человек, разом, как девица, вспыхивающий румянцем. Вот и теперь, когда они вдвоём отсели в дядиной голубой гостиной после общего застолья в укромный уголок, племянник, чуть смутившись, сказал:
Читать дальше