Из театра привезли корзины с костюмами. Мейерхольд помогал гостям в подборе костюмов и масок, бород, шляп. Устроили настоящий маскарад.
По уговору, Владимир Владимирович появился на своем юбилее, когда все гости уже были в сборе и все было готово к его встрече. Посреди комнаты устроился с гармонью Каменский. Появляется юбиляр - нарядный, усмехающийся. Хор исполняет шуточную кантату с повторяющимся припевом:
Владимир Маяковский,
Тебя воспеть пора.
От всех друзей московских
Ура, ура, ура!..
Юбиляр садится верхом на стул, надевает на себя маску козла и козлиным блеянием отвечает на все «приветствия». Маску объясняет так: «Надо иметь нормальное лицо, чтобы соответствовать юбилейному блеянию».
Асеев исполнил роль критика-зануды, допекающего Маяковского своими неумными выступлениями, он приветствовал его «от лица широких философских масс: Спинозы, Шопенгауэра и Анатолия Васильевича Луначарского». Произносил длинную путаную речь, а затем спохватывался, что попал не на тот юбилей, что пришел чествовать совсем другого поэта... «От подрастающего поколения» выступила дочь одного из художников, она преподнесла поэту перевязанный розовой ленточкой свиток стихов: «И все теперь твои мы дети, в том смысле, что ученики...»
В ответ Маяковский нежно блеет из-под маски, Каменский на гармони играет туш.
Кассиль загадывает шарады для юбиляра - выстраивает наглядные «цитаты» из стихов Маяковского, которые он должен разгадать. Асеева с женой сажает на диван: что это за цитата? Маяковский отгадывает: «Маленькая, но семья» (Из «Юбилейного»).
Потом один из гостей садится за стол, а другой с сердитым видом вынимает из кармана вечное перо, с размаху кладет на стол и уходит. «Понял, понял! - кричит Маяковский. - «Разговор с фининспектором»: «Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!»
Юбилейному торжеству был задан мажорный тон. Гости танцевали под гармонь, пели, пили шампанское, фотографировались. Владимир Владимирович, громоздкий и как-то особенно неловкий в маленькой столовой, танцевал фокстрот с Норой Полонской. А она была в красном платье, выделявшем ее среди гостей...
Был ли весел Маяковский?
Уже под утро его с трудом упросили почитать стихи. Владимир Владимирович долго отнекивался, жаловался на горло, говорил, что все давно им сделанное сейчас уже неинтересно. Все-таки упросили.
Этот юбилейный сюжет, по воспоминаниям Льва Кассиля, приоткрывает нечто такое, что дает возможность понять состояние Маяковского.
«...Сперва он читает «Хорошее отношение к лошадям». Он встает и, взявшись рукой за угол шкафа, обведя нас медленным, навсегда запоминающимся взглядом, читает негромко и с внезапной угрюмостью:
Били копыта.
Пели будто:
- Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб.
Он читает, постепенно добрея, строка за строкой отпуская голос. И вот уже читает щедро и полновластно. И разом все посерьезнели вокруг. Уже не шутка, не веселые именины поэта, не вечеринка приятелей - всех нас вдруг прохватывает, как сквозняк пройдя по всем извилинам мозга, догадка, что минуту эту надо запомнить.
И вдруг с какой-то очень простой и несомненной ясностью, так, что захолонуло сердце, никем не произнесенное, но каждым подслушанное, возникает слово: История. И стены не то стали прозрачными, не то совсем ушли, далеко стало видно окрест. И время загудело в ушах.
А он читает, глядя куда-то сквозь стены.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте -
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
И ворочает саженными плечами, словно впряженный в какие-то огромные оглобли, словно круто ступая в гору...
И все ей казалось -
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
Заглушая хлопки, сразу, едва закончив, он говорит:
- Старо все это! Старо! Надоело. У меня вот новые стихи выкарабкиваются. Вот это будет действительно стих! Увидите. Лучше всего, что я написал.
И хотя он читает по просьбе гостей еще стихотворение «История про бублики и про бабу, не признающую республики», но смотрит он уже поверх нас, поверх стихов. Он уже прислушивается к тем новым словам, новым строчкам, которые повелительно гудят в нем.
И мягко отодвигаясь, как бы боясь повредить кому-нибудь, он уходит в другую комнату и долго стоит там, облокотившись на бюро, стиснув в руке стакан с недопитым чаем. Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда еще не понятое проступает в нем».
Читать дальше