Он вскрывает первое письмо, аккуратно надрезав конверт. Но еще до того, как им прочитаны первые строчки, раздается условный стук. Робеспьер знает одного лишь человека, которому доверен этот условный стук-предупреждение. Он откладывает в сторону непрочитанное письмо. Он ждет этого человека.
Этот человек входит. Он появляется в дверях неслышно, словно некий бестелесный дух. На нем серая шерстяная накидка, прикрывающая нижнюю часть лица. Молча подходит он к столу и кладет на него несколько листов бумаги. Затем так же молча он берет стул, придвигает его к стене, садится; при этом кажется, что тело этого человека состоит из множества отдельных частей и, не будь между ними какой-то невидимой связи, оно развалилось бы на глазах. Точно так же, не говоря ни слова, Робеспьер берет бумаги, исписанные безликим каллиграфическим почерком. В этих бумагах — отчет его личного агента Герона о наиболее важных, а также и о второстепенных происшествиях вчерашнего вечера и сегодняшней ночи. Так, Робеспьер узнает о заседании Трибунала, о последствиях доноса Лафлотта, о приговоре присяжных. Узнает он также о некоторых словах, произнесенных членом Комитета общественной безопасности Амаром, о тех его словах, в которых говорилось, чей черед настает после смерти Дантона. Прочел и запомнил эту часть доклада. Почти не обратил внимания на имя полковника Марешаля, убитого при попытке к бегству, когда его везли к Люксембургской тюрьме. Некоторое время Робеспьер смотрел на эти листки, борясь с собой, затем отыскал то место, где приводились слова Амара, и прочитал их еще раз. Ничто не изменилось в его лице, и, если бы в комнате был посторонний наблюдатель, он не смог бы понять, как относится Робеспьер к этим, ставшим ему известными событиям. Он спрятал доклад Герона и поднял взор. Герон сидел на стуле сгорбившись, сложившись, до конца уйдя в свою накидку. Он спал. Так прошло несколько минут. Затем Герон проснулся. Он стал распрямляться, и опять это вышло так, как если бы он состоял из отдельных частей и вот теперь эти части распрямлялись в строго согласованном порядке одна за другой. Наконец распрямилась последняя часть и он поднялся. Несколько мгновений две пары глаз смотрели друг на друга взглядом, который не нуждался в словах. Одни глаза были желто-зеленые, обведенные красной чертой, другие, обведенные такой же чертой, были ярко-серыми.
— Это был трудный день, — произнес наконец Робеспьер, и голос его, обычно такой резкий и звонкий, был до удивления мягок.
— Да, — так же мягко ответил ему Герон, — Да, Максимилиан. Это был очень трудный день.
Он стоял и морщил лоб. Что-то он хотел еще вспомнить, но то ли не мог, то ли колебался. Он пошел, остановился, сунул руку в карман. Достал оттуда скомканный, но расправленный лист бумаги. Вернулся, положил лист на стол и, уже не оборачиваясь, вышел так же бесшумно, как и вошел.
Не отрываясь, смотрит Робеспьер на этот лист. Неуверенным, почти робким движением берет его в руки. С одного взгляда узнает он этот слишком хорошо ему известный, тонкий, сильно наискось летящий почерк. И вот, придвинув свечу, Максимилиан Робеспьер читает слова, которые восемнадцать столетий тому назад Марк Юний Брут написал Марку Туллию Цицерону: «Nimium timemus mortem et exhilium et paupertatem» — написано на смятом белом листе. — «Мы слишком уж боимся бедности, изгнания и смерти».
С первыми лучами солнца десятки тысяч людей двинулись к тюрьме Консьержери. Похоже было, что в эту ночь Париж не ложился спать и с трудом дождался рассвета. Трудно сказать, каким образом стало известно всем этим людям о приговоре, вынесенном присяжными лишь в пять часов утра. Однако об этом знали все. Пять тысяч постановлений Трибунала, заблаговременно отпечатанные предусмотрительным типографом Никола, разошлись, были разобраны, расхватаны в течение нескольких минут. Расклейщики не успевали даже намазать их клеем — желтоватые листки с крупно отпечатанным шрифтом буквально вырывали из рук, и тут же, на месте, они перепродавались сначала по два су, затем по пять, по восемь, по десять…
Это и в самом деле было внушительное зрелище — тысячи людей, нарядившихся, как на праздник: мужчины и женщины, старые и молодые, идущие поодиночке и семьями, целыми домами, кварталами. Печатники из секции Французского театра, торговцы из секции Четырех наций, священники из секции Люксембурга, садоводы из секции Инвалидов шли рядом с бывшими аристократами из секции Гренельского фонтана и слесарями из секции Рюль. Отдельно, из гордости не смешиваясь ни с кем, шла беднота из северо-западных предместий. А проститутки, представлявшие секцию Пале-Рояль и называвшие себя торговым классом, шествовали бок о бок с дюжими мясниками из секции Арси. Бесконечным потоком двигались стекольщики и плотники, писатели и лавочники, стеклодувы и золотых дел мастера, скорняки и белошвейки. Шли люди самых отдаленных окраин, самых противоположных политических убеждений, самых различных имущественных цензов — шли рядом друг с другом, толкались, шумели, ругались, смеялись, говорили, спорили, жевали, взвизгивали, всхлипывали, пели. Спешили, убыстряли шаг, чтобы не опоздать, чтобы увидеть, как повезут на казнь девятнадцать человек, этим утром приговоренных к смерти. Чтобы увидеть, как повезут в огромных, хорошо всем известных повозках людей, еще несколько дней назад составлявших гордость нации. И похоже, что именно это желание увидеть своими собственными глазами, как люди, еще недавно вознесенные на недосягаемую для большинства смертных высоту, на глазах тысяч будут низвергнуты с этой высоты во прах, в ничто, именно это желание и объединяло таких непохожих во всем остальном людей в едином порыве, заставившем их, пренебрегая ежедневными привычками, подняться в такую рань и тащиться через весь город к дворцу Правосудия.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу