Шестьсот человек было звано на пир (со времен казанской победы не знавали такового в Кремле!), а царь лишь три дня дал на приготовление, и три дня и три ночи без сна, без отдыха трудились на царском Кормовом дворе, на Сытном да на Хлебенном две тысячи человек: стряпухи и пекари, рыбники и мясники, кислошники и солодари, сбитенщики, пивовары, медушники, созванные Захарьиным со всей Москвы.
Три дня и три ночи, не затухая, пылали печи на хозяйственных дворах, а Захарьин дрожал от страха – пожара ждал, боялся, что спалят Кремль ретивые кухаря, и даже упросил царя уехать на это время из Кремля в село Воробьево. Царь уехал, посулив отрубить ему голову, ежели случится в Кремле пожар, и все эти ночи, три ночи кряду, лишь только, тяжко измаявшись за день, забывался Захарьин недолгим, усталым сном, ему начинал сниться один и тот же кошмарный сон: горел Кремль, горел царский дворец, горели соборы, церкви, рушились купола, кровли, падали колокола, горели стены, стрельницы, горела земля, горело небо… Видел он однажды такое наяву – лет пятнадцать назад, когда выгорело все деревянное в Кремле, и даже в каменных соборах погорели иконостасы, и теперь ему снилось все точь-в-точь так, как это было тогда, и он вскакивал с ужасом, весь в ледяной испарине, мерцанье лампадки в святом углу разгоралось в его глазах до громадного зарева, и он бежал на крыльцо – босой, в одном исподнем, и только на крыльце, не высмотрев нигде огня и не вынюхав гари, чуть-чуть успокаивался и принимался молиться – рьяней, чем в церкви во время обедни.
Царь оценил усердие своего дворецкого; еще до начала торжества, осмотрев приготовленную к пиру Грановитую палату, послал он ему бочонок редкого и дорогого вина – аликант, вывезенного из подвалов полоцкого детинца, а на пиру самого первого одарил яшмовым кубком в золотой оправе. Конечно, не одно лишь усердие вознаграждал Иван в своем дворецком: Захарьин-Юрьев был родным братом его первой жены Анастасии и приходился дядей его сыновьям от нее – царевичам Ивану и Федору, наследникам престола, и своим даром, особой честью ему Иван недвусмысленно давал понять, что кровная связь рода Захарьиных-Юрьевых с царским домом по-прежнему будет возвышать этот род над другими и даже рождение нового наследника не поколеблет положения рода его первой жены.
Иван положил кубок в дрогнувшие руки Захарьина, дождался, пока тот отдаст поклон, и обласкивающе сказал:
– Сулился я голову тебе отсечь… Отсек бы! Но в гроб тебя, боярин, положил бы золотой. Радуешь ты сердце мое! Дай Бог тебе пережить и своих, и моих врагов!
…Иван сидел на троне – сам повелел Захарьину поставить в палате золотой басмяный [185]трон: званы были на пир и иноземные гости, и Иван ни в чем не хотел уронить перед иноземцами своего государского чина и грозы.
Трон стоял на высоком помосте, устланном коврами, перед троном – длинный, узкий стол, заставленный сплошь золотой посудой, посреди стола, прямо перед Иваном, – роговая чаша, из которой он пил сам, и два потешельных [186]кубка – их он отсылал со своего стола тем, кому хотел оказать честь.
Аршина на полтора возвышался царский трон и стол перед ним над остальными столами… Ивану видна была вся палата, и он был виден всем, и все в палате было во власти его жестов, его движений, его голоса, его глаз – быстрых, пронзительных, всевидящих… Невидимые, но прочные, неразрываемые нити и неотторжимые, будто вживленные в самую душу, тянулись от каждого сидящего в палате к его рукам, к его глазам, и каждый его взгляд, поворот головы, улыбка или нахмуренность, каждое его слово, каждое его движение дергали, дергали, дергали эти впившиеся в душу нити и изводили, измучивали, исступляли, как боль, от которой невозможно было избавиться.
Необычен был царь, ох как необычен! И неузнаваем, как будто приживил он свое лицо к кому-то другому и стал двулик, и душа его стала двоякой и еще более непонятной, еще более страшной. В поход уходил одним – вернулся совсем-совсем другим! И – этот трон на пиру!.. Только простодушный поверит, что поставлен он ради того, чтоб ему своего государского чина перед иноземными гостями не уронить. Знает он сам, что не так уж их много – простодушных, потому и повелел поставить трон – для своих повелел: своим, а не иноземцам тщится показать свой чин и грозу! Или – его одежда!.. Когда еще так пышно облачался он?! На посольских приемах, случалось, сиживал в простом кафтане, без барм [187], и без венца, и без посоха, а тут обрядился в кабат [188]из венецейского петельчатого оксамита, шитого пряденым золотом; поверх кабата – золотое оплечье с финифтью, все в жемчуге, яхонтах, изумрудах; обязь [189], осыпанная бирюзой и алмазами, с Тохтамышевой жемчужиной на пряжке…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу