1 ...6 7 8 10 11 12 ...26 Вечером собралась родня. «Мы бы, может, цеплялись до последнего за эту мельницу и за хозяйство, – объясняла им бабушка Броня, – но исправник наш, да простит его Всевышний за жадность, не хотел возвращать тридцать рублей долгу и донес, что мы симпатизируем германцам, а значит подлежим высылке из зоны военных действий как ненадежный элемент. И вот мы здесь, целые и здоровые, хвала Творцу нашему, а имущество все пропало, туда ему и дорога…»
Это же она говорила потом всем, кто был готов слушать, но людям хотелось самим рассказать о своих несчастьях. Чем дольше шла война, тем слушателей становилось меньше, а рассказчиков больше.
* * *
Дядя Мирон был безжалостный, никакими мольбами унять его было невозможно. К арифметике и географии у него не было претензий, но все остальные науки, на которые еврейские дети вынуждены тратить время с сентября по июнь, имели в его глазах только ту ценность, что позволяли поступить в университет и выбиться за черту оседлости. Вручая по полтиннику в качестве поощрительного приза, а надо отдать ему должное, на выплаты он никогда не скупился, Мирон развлекал близнецов мемуаром из собственной ученической жизни. Трудно было поверить, но по его словам мальчиков отдавали в хедер [5] Чаще используется слово «хэдер», хотя «хейдер», восходящее к ивритскому «комната», более точно. Т. е. – базовая начальная школа.
с трехлетнего возраста и на протяжении последующих десяти лет не было у них ни дня, свободного от учебы.
«Выходили из дома затемно, – с удовольствием вспоминал дядя, – возвращались впотьмах, освещая дорогу бумажным фонариком. Все дни заканчивались одинаково: дети становились в ряд и ждали; ребе подходил к каждому и зажигал его фонарик. Так и шли домой, с поротой задницей и головой, распухшей от затрещин, на которые меламед никогда не скупился. А дома нам еще родители пеняли за нерадивость: “ Ребе тебя побил? Так я еще добавлю!” А все потому, что к бар-мицве бохер [6] Бохер от зреть, созревать ( ивр .) – юноша, созревший для обряда бар-мицвы.
обязан разбираться в Талмуде и знать, что делать еврею в тех или иных обстоятельствах».
Теперь же Мирон натурально спятил с ума. Он не только обсуждал бар-мицву племянников в синагоге, но и в дом приглашал цадиков, чтобы поговорить, как и в каком порядке проводить обряд. Цадиков еще и кормили при этом. Подслушивая из соседней комнаты, можно было решить, что там не Мирон, а главнокомандующий проводит военный совет со своим генеральным штабом.
– О чем говорят-то? – спрашивал шепотом Яшка, тоже стараясь заглянуть в щелку.
– Фрейг ништ , и не спрашивай, – отвечал Авель, предвкушая близкую взрослость. – Все одно и то же. На золотом крыльце сидели Берл, Шмерл, Мойше, Эли, Бенцион…
Вот, собственно, ничего, кроме глупой считалки, от всех талмудических занятий и не осталось в памяти, как не было.
А что, собственно, было?
Да чепуха, ничего. Подростковое созревание, гормоны, фантазии, влажные пятна на простыне… Его постоянная влюбленность в кого-нибудь не зависела от времени года, цветения, листопада, медленных спиральных пролетов аиста, снижающегося над гнездом, отражения луны в мокрых от дождя крышах, запаха только что вымытых каменных полов, или запаха духов, или особенностей телосложения, походки, возраста, речи. Едва познакомившись с девочкой, он уже переполнялся ощущением счастья. Все приобретало особенный благодарный интерес. И каким-то удивительным образом гормоны были отдельно, а счастливое чувство влюбленности отдельно.
Странно, что все это протекало на фоне его отношений с Ривкой.
И кстати, среди ее одноклассниц была одна – тоненькая, с породистой головой на длинной белой шее, с нежным польским лицом, всегда старавшаяся добавить к форме что-то свое: полосочку особых кружев вместо воротничка, какой-нибудь бантик в прическу, розовую ленту. Розовое ей шло. Она была дочкой военного инженера, чуть ли не генерала, эвакуированного с семьей из Варшавы. По имени Эльжбета, и это волшебное имя добавляло ей прелести. Казалось, что одного этого имени достаточно, чтобы влюбиться.
Они редко встречались – неудивительно, так как он учился во вторую смену в том же здании, где девочки учились в первую, – но ни разу никакая искра не пробегала между ними, пока она не зашла к ним на Школьную, чтобы одолжить у подруги то ли учебник, то ли какой-то роман. Ривки не оказалось дома, и он тогда сказал: «Может быть, вы подождете, кузина вернется с минуты на минуту?» Эльжбета была старше – не девочка, почти барышня, с золотыми локонами, с широкой розовой лентой в волосах. Она села в кресло у занавешенного тюлем окна, через которое в комнату било солнце, и сидела, держа вертикально спинку, сложив на обтянутых юбкой коленях изящные кисти рук с кружевным платочком в точеных пальцах. У нее были фиалкового цвета глаза, каких он не видел никогда больше, и молочно-розовая, как яблочная пастила, кожа. Он заметил под глазом маленькую пунцовую родинку и вторую, побольше, на мочке уха. Как писали в романах, яд любви и похоти проник в его душу. Впрочем, это было вранье в Яшкином стиле, никакой похоти никуда не проникло. Но эта пунцовая соринка под фиалковым глазом решила его участь.
Читать дальше