— Думаете, я ещё долго буду поить вас вином из серебряных чаш? Нет! Это при Хатшепсут вы праздновали её хеб-сед [116] …при Хатшепсут вы праздновали её хеб-сед… — Хеб-сед — ритуальное празднество в честь тридцатилетия (по другим источникам — двадцатипятилетия) царствования фараона, символизирующее магическое обновление его жизненных сил и процветания всей страны.
, валяясь на циновках и визжа от радости, пока ваши колесницы заносили пески и кони старели и превращались в облезлых кляч! Завтра же, вы слышали — завтра же моё величество начинает готовиться к походу, сперва возьму Уазу, потом пойду на Митанни! И тем, кто уклонится от похода, придётся много серебра потратить на драгоценные бальзамы, ибо труп его повиснет на носу корабля и будет флагом, сопровождающим меня в путешествии по Евфрату! Поняли вы? Я подарю моему сыну Митанни, а если понадобится, прибавлю к подарку ещё с десяток трусливых голов, которыми лучше удобрить поля пшеницы, чем терпеть их на разжиревших телах! Ты, Рамери, — неожиданно обратился фараон к начальнику своих телохранителей, — ты помнишь, что я обещал даровать тебе свободу после похода в Митанни? Так поторопи же этих любимцев продажной девки Хатшепсут, чтобы они помогли тебе стать свободным человеком! Убей каждого, кто проявит нерешительность, и тогда я скажу, что воистину твоё сердце изгнало проклятую ханаанскую кровь! Хоть ты и хуррит по рождению, я готов назвать тебя истинным сыном Кемет, более истинным, чем эти гиппопотамы, предпочитающие отсиживаться в тростниках! Ты меня понял?
Рамери низко склонился перед фараоном, не произнеся ни слова.
— Так вот, пью эту чашу не за новую победу, а за ту, что одержал над лентяями, предпочитающими благоухающее миррой ложе раскалённому камню, курильницу мечу! Я иду к Уазе, и тот, кто не пойдёт за мной…
Нестройный хор протестующих голосов раздался в пиршественном зале, многие бросились на пол лицом вниз, проклиная злосчастную судьбу, позволившую им испытать обидное недоверие его величества — да будет он жив, цел и здоров! Тутмос выпил чашу до дна, бросил её на пол и сам упал на ложе, обнажённые руки танцовщиц обвились вокруг его шеи, успокаивая и лаская. Пьяный Пепи тоже залился слезами, как многие из предающихся отчаянию воинов, но сквозь слёзы изумлённо смотрел на Рамери, которого только что величал господином. Как, неужели этот самый господин Рамери всего лишь раб, да ещё с ханаанской кровью в жилах? В его памяти смутно вспыхивали отблески какого-то давнего походного костра, молчаливый воин, пьющий вино чашу за чашей, слова старого Усеркафа о какой-то заботе, которая иногда посещает и знатных людей… Пепи бессмысленно таращил глаза на Рамери, пытаясь отгадать эту загадку. Если то, что сказал фараон, правда — а его величество, да будет он жив, цел и здоров, не может лгать, даже если он пьян, — как же теперь быть со своими откровениями и, главное, со своим почтением, которое он так неумеренно оказывал какому-то рабу, да ещё хурриту? Однако не торопись, Пепи, ибо этот Рамери явно любимец его величества, иначе он не присутствовал бы здесь, на пиру. Да и потом, если фараон действительно дарует хурриту свободу, это будет совсем другое дело и ему, Пепи, опять придётся называть начальника царских телохранителей господином Рамери. Голова у бедного Пепи шла кругом, вот у него-то сейчас истинно была забота, которая так неприятно вторглась в роскошество царского пира. Поистине, с такой задачей не справился бы и сам Джедефхор! Пепи смутно сознавал, что его внезапное молчание после долгой и весёлой болтовни может быть истолковано дурно, и, пересилив себя, обратился к Рамери:
— Так ты не женат, господин Рамери, как я слышал? Тогда тебе мои советы ни к чему, и я тебя назову поистине счастливым человеком, ибо тот, кто не женат, и измены не узнает. А бывает всякое не только у таких простаков, как я, вот и у господина царского сына Куша неприятности такие же, как у меня. Ты, верно, слышал о достойнейшей госпоже Ирит-Неферт? Да? — Пепи рассмеялся, опять неожиданно приходя в весёлое настроение. — Вот ведь чем я могу сравниться с господином царским сыном Куша? Ничем, ибо камень я у ног его, ремешок от его сандалий, пыль на ожерелье его! А выходит, что мы с ним оба обманутые мужья, и обоим позор и унижение, только о его позоре говорит вся Нэ, а о моём — разве что наша улица, да ещё вот ты сможешь рассказать каким-нибудь важным господам, чтобы посмеялись над бедным воином Пепи. А то ведь моё дело моё и есть, и целую я мою Сит-Амон или бью — никому до этого дела нет. Видишь ли, господин Рамери, я сирота, хоть и жива ещё моя мать, да продлит великий Амон её дни, сирота я в глазах больших людей, ничего я не имел, а его величество дал мне всё, и вот сижу я и смотрю на благого бога… — Слеза умиления увлажнила глаза воина, и голос его задрожал подобно систру в руке певицы Амона. — Что я? Прах, пыль, ничтожество! Сирота — сирота и есть! А ведь сижу здесь, в сокровенной части дв… дворца, — Пепи неожиданно громко икнул, — и гляжу не нагляжусь на знатных господ, которым раньше кланялся до земли, и радуюсь, радуюсь, что я сирота, взысканный милостью его величества! А что до моей Сит-Амон, так пусть её хоть крокодил проглотит, женщину всё равно не переделаешь! Вот я тебе расскажу ещё один случай, господин Рамери. Захожу я однажды к моему соседу Неб-Амону, учёному писцу, у которого шишка на лбу — от учёности, должно быть, — он коротконогий, толстый, смотреть не на что, а моя Сит-Амон…
Читать дальше