При любой погоде историки укажут: «Классовая борьба обострилась». При любой погоде повторят: «Положение крестьян ухудшилось». Это ж как доллар: всю жизнь только и слышишь — доллар падает, падает, падает… А надо все архивно ухватить, как рыбу под жабры, — и тогда…
В одном полку толковали сокрушенно: «Эфтот царь забулатит службой, все в гошпитале перемрем». В другом полку горячо шептались: «Приезжал государь к лейб-гвардии финляндцам, велел: ребята, буде какой начальник скажет стрелять в народ, то не слушать, а взять штыком». В трактире на Невском вопросил отставной полковник прилюдно и со вздохом: «Каково-то нашим страдальцам в каторжных работах?!» А на стене постоялого двора — святых вон — «Скоро дворяне, сосущие кровь своих несчастных подданных, погибнут смертью тиранов». И подпись: «Второй Рылеев».
«Второй Рылеев» припахивал Пугачевым. Из поленовского архива, где корпел коллежский регистратор Башуцкий, затребовали… Стоп. Ошибка. Архив еще плесневел в Особых Кладовых, в Секретной комнате, в сундуках, обросших пылью, как ягелем. Оттуда и затребовали дело Пугачева — «весьма нужное для некоторого соображения».
По мнению же господ, недовольных назначением Бенкендорфа, надо было бы затребовать покойного кнуто-бойца Шешковского, любимца матушки Екатерины. Фрондеры ворчали: дружба дружбой, а служба службой; лучше бы государь вернул Александра Христофоровича в Гвардейский генеральный штаб, а не ставил в челе тайного розыска. Да-с, Бенкендорф взлелеял прожект, но что с того, ежели натура неподходящая?..
Аккуратный экономист Мудряк давно обесточил радиоточку, жильцы-труженики давно разошлись, все, как один, выполняли соцобязательства, а Башуцкий по-прежнему кружил вокруг да около. Видать, не зря экономист объяснял жильцам, кто такие тунеядцы и почему их следует гнать из Города к чертовой матери.
У-у, Башуцкий, счастье твое, на службе Мудряк, а не то бы сквозь стену учуял, на что ты, тунеядец, руку-то поднял. На пламенных революционеров клацает зубами брянский волк, опрометчиво реабилитированный.
С тех пор как гражданка Касаткина, мать-одиночка, еще одного родила, экономист Мудряк удвоил бдительность, «Спидолу» громко запускал, чтобы слышал тунеядец вражеское вещание — уговор с райотделом был: клюнет Башуцкий, антисоветчину выложит. Увы, битый фраер тихохонько сидел в своей мышеловке… Да, Башуцкий, счастье твое, на службе экономист, а не то бы учуял, ну и отдали бы твои четырнадцать квадратных метров без двух квадратных дециметров остро нуждающейся гражданке Касаткиной, тем паче младшенький народился от Мудряка.
И действительно, куда-а-а занесло Башуцкого в умозрительном безумстве его!
Третье отделение после тридцать восьмого года фасадом глядело на Фонтанку, а рядом, на Пантелеймоновской, были дворы со службами, экипажными сараями, внутренней тюрьмой. Ну и переименовали Пантелеймоновскую в улицу Пестеля: люди, страшно далекие от народа, непременно учредили бы и «отрасль соглядатаев», и застенок. А потом Гороховую переименовали в улицу Дзержинского: помнили, как там, на Гороховой, ночей не спала Чрезвычайка, ужасно к народу близкая. Не понапрасну тревожился Герцен: а не начнется ли новая жизнь с организации корпуса жандармов? Привычка свыше нам дана, замена гласности она, заключил Башуцкий.
Может, он и вправду спятил?
Тяжело хлопнул парус, рухнули тучи, море встало стеной. Это там было, в Н-ской базе. Кавторанг Карпов не давал бить баклуши, дважды в неделю — шлюпочные занятия. Поворот оверштаг, то есть против ветра; поворот через фордевинд, то есть по ветру; и последовательный поворот… Но так, чтобы никаких «вдруг»… И вдруг тяжело хлопнул парус, рухнули тучи, море встало стеной, и все это в миг единый, ибо был поворот — «оверкиль» — вверх днищем, вверх килем. Но матрос из поморов, Васька Анисимов, гаркнул: «Кроче!» — и обошлось.
Можно крикнуть — «Кроче! Тише!» — морю и ветру: в них есть душа, в них есть свобода, глядишь, и обойдется. Грозились «Ужо тебе!» — не обойдется: неумолим Конь, неумолим Броневик, восьмерки небесные, иероглиф истории, число и фигура.
Пестель был жертвой, Бенкендорф палачом, но поразительная близость государственных замыслов. Не обойдется, не образуется. И нечего бегать, как гусь, подбитый палкой.
Пестель сидел в каземате Алексеевского равелина. Бумаги Пестеля читал Бенкендорф в обер-комендантском доме, о коем сказано: «Памятник русского зодчества с четкой и ясной планировкой». Четкие и ясные замыслы Пестеля и Бенкендорфа обжигали Башуцкого в комнате, на которую имел свои виды экономист Мудряк.
Читать дальше