Царевна не верила глазам своим: перед ней стоял не умирающий паралитик, как она этого ожидала, а крепкий, бодрый, посвежевший от отдыха мужчина с ясными глазами и добродушной улыбкой.
— Как где твои сыновья? Разве ты не видал, что они ушли? Разве ты не слыхал, что здесь был...
— Фёдор Леонтьевич? Как же, слышал; вы о чём-то говорили. Куда ж он девался?
— Он тоже ушёл... давно ушёл, — отвечала царевна. — Завтра он поедет к Петру Алексеевичу, — я приказала ему.
— И отлично. Я говорил, что завтра всё уладится. Пётр Алексеевич был нынче с тобой очень любезен и завтра, верно, не захочет сделать тебе неприятность... лишь бы наш удалой стрелец опять как-нибудь не напроказил...
Всё это было сказано так просто и таким спокойным голосом, что царевна мгновенно оправилась от взволновавшей её тревоги. Ей только казалось странным, как она, со своей опытностию, могла принять послеобеденную дремоту уставшего старика за ревнивый припадок влюблённого.
«Правда, — думала она, — погода пасмурная, скоро восемь часов, смеркается уже... и если б он был в опасности, то сыновья его заметили бы это и не ушли бы...»
Слуга внёс большой бронзовый канделябр с шестью восковыми свечами и, поставив его на стол, начал зажигать свечи. Царевна предложила своему министру опять заняться бумагами; но он, уставший от утренней работы и от обеда, как выразился он, попросил у царевны позволения удалиться и, почтительно поклонившись, тихими и плавными шагами пошёл к двери.
«Какая разница, — думала царевна, — между этой благородной походкой и шагистикой вприпрыжку того противного капрала! И где у меня были глаза?..»
Проходя около герани, князь Василий Васильевич остановился и понюхал её. Потом поднял с пола преграждавшую ему дорогу лейку, вылил на герань оставшиеся в ней капли и, поставив лейку на окно, прежним тихим и спокойным шагом вышел из комнаты.
— Возьми эту гадкую... эту пустую лейку, — закричала царевна уходившему слуге, — и скажи садовнику, чтоб её здесь никогда не было.
Слуга поспешно унёс лейку, удивляясь такому беспорядку и собираясь хорошенько пожурить дежурного садовника за его оплошность.
А царевна закрыла лицо руками и упала на кресло, на котором перед тем сидел князь Василий.
— Погибла! Навсегда погибла! — вскрикнула она и горько, горько заплакала.
ГЛАВА II
ПОМЕЩИЦА XVII СТОЛЕТИЯ
Двадцатилетний юноша готов застрелиться от неверности женщины, даже если он не совсем убеждён в её неверности. Он зрело обдумает план свой удивить неверную или насолить ей. Перед смертью он напишет письмо на четырёх страницах: на первых трёх сообщит неверной, что он один во всём мире умел любить как следует, а на четвёртой докажет, как дважды два четыре, что она всю свою жизнь должна оплакивать такого необыкновенного человека.
Тридцатилетний несчастный любовник тоже иногда стреляется; но чаще он предпочитает застрелить или хотя бы подстрелить своего соперника, а иногда и её, коварную. Себя же он застрелит не иначе как сгоряча и непременно у ног коварной. Письма перед смертью он ей не напишет, а если начнёт писать, то раздумает стреляться.
Не застрахован от душевных волнений и сорокалетний волокита; но он не поддаётся им, как хорошо обстрелянный воин не кланяется свищущим около него нулям. Любовные его невзгоды имеют развязки самые естественные: или у него начнёт седеть борода, или пропадёт сон, или испортится аппетит. Средства к излечению у него тоже незатейливые: жестокую свою красавицу он в глаза или письменно назовёт кокеткой (полагая, что без него она этого не знала); потом недельки на две удалится от неё; выкрасит или сбреет себе бороду; от бессонницы примет порошок с опиумом; для восстановления аппетита выпьет лишнюю рюмку настойки и, радикально вылеченный, дерзает на новые пули.
В пятьдесят лет любовь... любовь в пятьдесят лет... Но слова эти так смешно, так неуклюже ладятся между собой, так враждебно смотрят друг на друга, что, не умея примирить их, переходим, без дальнейших отступлений, к продолжению нашего рассказа.
Желая избегнуть вопросов своего семейства о бледности, о дурном расположении духа, князь Василий Васильевич Голицын, возвратясь домой, сказался очень усталым и прошёл прямо на свою половину. Много грустных, несносно тяжёлых мыслей перебродило у него в голове в эту бессонную ночь, однако на следующее утро, 25 июля, в День именин схимонахини Анфисы, он встал по обыкновению, оделся раньше обыкновенного и поехал в Вознесенский монастырь.
Читать дальше