– Охолоньте, мужики! Свои тута!
– Кому свои, а кому…
Знакомый голос не докончил матерной присказки. Светлые глаза ражего воина, первым сунувшегося в дверной проем, растерянно заморгали, а десница с зажатой намертво саблею будто сама собою дернулась сотворить крестное знамение:
– Свят, свят…
Петр в притворном страхе отшатнулся:
– Святослов! Твой крест и мне не перенесть!
– Атаман!
Клинок со стуком ушел в ножны. И через мгновенье всего в медвежьих объятьях Святослова Горский взмолился о пощаде уже всерьез.
…Со смертью Пиняса закончился мордовский поход. Не своею волею забрался злонравный князь в лесную глухомань – загнала его на подворье Вирь-авы неустанная облавная охота. На полчаса только и приотстали московские загонщики.
– Мы ить как разумели, атаман, – привычной скороговоркой сыпал Заноза, – чего гонять зазря толикое число ратных? За мухой да с обухом! Вот и подвели того лютого хмыстеня под твою десницу. Чтоб тебе одному, значит, и почет и награда!
Давно уж сказано-пересказано Горскому, что створилось с друзьями-повольничками на Пьянском побоище, как утечь сумели из татарского полону Святослов с Занозою. Они только да Федосий Лапоть и остались в живых от былой ушкуйной ватажки.
Петр в добротном полушубке и богатой собольей шапке, подаренных на радостях Боброком нежданно обретенному верному подручнику, в этот раз слушал балагура без улыбки. Вельми нерадостное дело готовилось пред ними на волжском льду. Три десятка самых лютых душегубов – Пинясовых нукеров, пойманных в мордовском походе, сводили, подпихивая копьями, с заснеженного речного откоса дружинники нижегородского князя. С повязанными за спиною руками, босые, в одном исподнем, помимо воли вызывали они брезгливую жалость.
– Не сладко им, поди, телешом‑то. Трещит Варюха – береги нос и ухо! – Заноза зябко передернул плечами. – И чего это Дмитрий-от Костянтиныч удумал?
– Вельми озлился он на мордву, – мрачно ответил Горский, – за сына Ивана, в Пьяне утопшего, да за волости разоренные. Оно, конечно, грехов на тех татях – на десять казней хватит!
– А все едино, куражиться не надо бы, – вмешался Лапоть, – не по‑христиански это.
Меж тем все ближе к берегу подкатывался многоголосый собачий брех. Едва удерживаемые дюжими псарями, выметнулись на откос шесть немалых числом свор. Псари подсвистывали, покрикивали, натравливая собак, из ощеренных пастей которых сочилась пена, на оцепеневших в смертном ожидании приговоренных.
Ощетиненный ненавистью, будто и сам готовый рвать в кровавые клочья беззащитную вражью плоть, великий князь нижегородский Дмитрий Константинович наконец махнул рукою изнемогающим псарям:
– Спускай!
– Собаке собачья смерть… – мрачное присловье Занозы в тот же день пошло гулять но Руси, и не умереть ему, покуда люди на жестокость отвечают жестокостью…
Зима – за морозы, а мужик – за праздники. Лихими тройками промчались по московским улицам святки. Отвеселились, отшумели, да и канули в Иордань на переметенной снегами Москве-реке.
Горский обе святочные недели провел дома. И совсем бы благостно и умиротворенно было на душе, размягченной безоглядным обожанием Дуни и теплым покоем родного жилища, да долила смутная тревога. Да и не у одного Петра была нынче та сердечная докука. Будто и веселье святочное с шумным ряжением и праздничным беспутством получилось натужным, через силу. В канун рождественского сочельника прошел по Москве горестный слух: занемог митрополит Алексий. И хоть ведомо было всем, что ветх деньми владыка, да не верилось все в неизбежный исход. Пусть не каждый мог бы складно объяснить, почему так дорог ему гаснущий святитель, но незримые духовные скрепы, коими всех – от нищего смерда до родовитого боярина – соединил Алексий в неведомую доселе общность – Святую Русь, неложно чуял в себе каждый.
Давно бы уж не быть на земле языку русскому, перетерли б его в труху безжалостные жернова Орды да Литвы, да не дала створиться тому злу непреклонная воля митрополита. И ни с какими ратными победами грядущих государей и воевод несоразмерен этот великий суровый труд, без коего и не бывать звонкой славе полей богатырских!
Бог творит, елико хочет, а человек – елико может. Великий князь, осунувшийся ликом за время смертельной болезни Алексия, не оставлял, однако же, замысла своего – поставить в митрополиты Митяя.
– И кто ми совершит твой чин? Под коим же пастырем аз и наставник будет ми? Что ли в любви место утешение себе створи? – сколь раз уже вопрошал Дмитрий, невольно переходя в покоях святителя на издревлий слог. С тоскою глядел он на истончившиеся лицо и персты Алексия, все более схожие со святыми мощами, понимая, что не о том и не так должен говорить у одра митрополита, что за суетою этою может не услышать самые важные, самые главные слова. Владыка, словно в душу глядя всепонимающими глазами, отвечал непреклонно:
Читать дальше