Из Англии к нам никто не приезжал. Я стала такой гадкой на вид, что даже в зеркало никогда не смотрелась. Я пожелтела, даже местами стала фиолетовой от желтухи и распухла от возлияний. Когда я серьезно заболела, мы вернулись в город и поселились в темной комнатушке убогого пансиона. Моя кровать стояла там в нише. Каждую неделю я посылала дочь к ростовщику сперва с часами, потом с золотой заколкой, затем с моими платьями, так что у нас с ней было на хлеб, а мне на стаканчик винца. Я учила ее играть в трик-трак. Большую часть суток я спала. Единственный, кто приходил к нам, — священник из ближайшей церкви. Никто не ухаживал за дурно пахнувшей, плачущей, храпящей, умирающей женщиной, кроме моего ребенка. Только она одна вынимала из-под меня судно, опорожняла и мыла его и стирала простыни. Я обращалась с ней довольно грубо и бессердечно, а она была такая послушная.
Перед самым концом я попросила дочь привести священника из церкви апостола Петра для предсмертной исповеди. И тогда впервые это угрюмое, забитое создание, которое, став взрослой, выйдет замуж за приходского пастора и будет с состраданием вспоминать последние ужасные месяцы жизни во Франции, попыталась перечить моей воле.
— Ты не можешь лишить меня этого утешения! — воскликнула я. — Как ты смеешь!
— Я схожу за священником, только если вы скажете, кто моя мать, — ответила бедная девочка.
— Твоя мать, — прошептала я, — несчастная женщина, которая предпочитает остаться неизвестной. Я не могу нарушить данное ей обещание.
Она стояла и ждала. Я закрыла глаза. Она дотронулась до моей руки, я отдернула ее. Затем стала напевать сама себе. Почувствовала кислую рвотную массу во рту. Ничто, даже реальная угроза не попасть на небеса, не заставило бы меня сказать ей правду. Зачем мне утешать ее, когда меня саму никто не утешит. Я услышала, как скрипнула дверь, — девочка пошла за священником.
Из окна моей камеры виден их корабль, вставший на якоре в заливе.
Мы с друзьями уже находились на борту транспортного судна, направлявшегося в Тулон, как двадцать четвертого июня они заявились и аннулировали договор, подписанный с этим чудовищем кардиналом; нас ссадили и бросили в тюрьму Викариа. Я была одной из немногих женщин в этой темнице, поэтому меня заточили в отвратительную одиночную камеру размером десять шагов на семь, с деревянными нарами для сна. В кандалы меня не заковывали. Двое моих друзей просидели все лето в камере на цепи с железными ошейниками на шее, а других затолкали по пять человек в узкие камеры, и они спали там прямо на полу, тесно прижавшись друг к другу. Некоторых из нас пропустили через пародию на суд, называемый трибуналом, а судьбу других решали даже без этого фарса.
Изо дня в день я смотрела на тот черный корабль, рыскающий по водам залива. Я не собиралась посылать им письмо, залитое каплями пота или слезами, чтобы вымаливать себе жизнь.
По вечерам я видела зажженные на палубе фонари и белые мачты, блестевшие в лунном свете. Иногда я так пристально и долго взирала на корабль, что качающиеся мачты застывали на месте, а тюрьма двигалась.
Я наблюдала, как сновали туда-сюда небольшие суденышки, подвозящие к кораблю провизию, вино и музыкантов для вечерних развлечений. До меня доносились выкрики и громкий смех. Я помню, многие великолепные блюда с яствами, стоящие у них на столах. Помню пышные празднества, устраиваемые британским посланником и его супругой. На некоторых приемах, где она показывала пластические позы, я читала некоторые свои стихи. В камере я написала три новых стихотворения: два на неаполитанском диалекте и элегию на латинском языке о голубом небе и чайках, посвященную моему учителю Вергилию.
Как хорошо быть кораблем, рассекающим глубокие воды летнего моря. Как славно быть чайкой, парящей в голубом летнем небе. Ребенком я нередко мечтала, что могу летать. Но в темнице тело мое отяжелело. Хоть я ослабла и здорово сбавила в весе из-за скудного питания (дважды в день кусок хлеба да миска супа), я никогда еще не чувствовала себя настолько придавленной к земле. Душа у меня рвалась ввысь, а я не могла даже грезить, чтобы тело мое воспарило в воздух. Тогда бы я не парила над их кораблем, а сразу же ринулась в бурную морскую пучину.
На рассвете шестого августа, подойдя к окну, я увидела, что флагманский корабль уплыл. Свою работу по приданию видимости законности убийствам неаполитанских патриотов они закончили и отправились обратно в Палермо. Но казни через повешение и отсечение головы продолжались еще до следующей весны.
Читать дальше