– Ну, бросьте, бросьте меня! – притворно захныкал Василий. – И что из оного, выражаясь по-питерски деликатно, воспоследует? Я погибну во цвете юных лет и вдали от родины, а вы… вы влюбитесь в какую-нибудь канашечку из здешних и повеситесь у нее на белоснежной шейке… Вы посмотрите, сколько их здесь… У-у… зимбобошки! – обернулся и потянулся Иванов в сторону толпы, среди которой виднелись смазливые женские личики. – Глазами-то так вот и стреляют, словно на Петропавловской крепости пушки в полдень… Взгляните, вон та чернявочка, – бесцеремонно указал он пальцем.
– Ну, вот шут гороховый, – засмеялся Контов, – на вас и сердиться нельзя…
– Нельзя, родной мой, вот, ей-боженьки, нельзя! Уж хотя бы потому, что, пока вы меня слушали, я вас без вреда для собственного здоровья догнать успел… Что? Чем я не дипломат?
Теперь они пошли рядом.
Контов был по-прежнему сдержанно серьезен, а Иванов продолжал болтать без умолку:
– Нет, вы только посудите, Андрей Николаевич, разве это так можно? Идем мы чинно, благородно и вдруг долой с панели… Можно или нет? А?
– Стало быть, можно, если так вышло… Каждому здесь время дорого, а вы идете – ворон считаете…
– Каких же ворон? – обиделся Василий. – Нешто здесь есть вороны? Ворона – птица российская… Ей здесь быть не полагается…
– Перестаньте!.. Точно вас первый раз с панели столкнули… Кажется, в Нью-Йорке не то еще бывало… Прямо под ноги лошадям летали…
– Так то в Нью-Йорке! Там все толкаются, и мужчины, и бабы – все… Там, значит, таковое толкательство, можно сказать, законом установлено… А здесь… Тряслись мы, тряслись на их машине-попрыгунье: и под облака на горы взбирались, и в пропасти по рельсам съезжали – все претерпел… Чего лучше? Сказано: «Претерпевы до конца спасется!». Приехали, гляжу – господи ты боже мой! – куда это я попал?.. Ежели по грязи судить – совсем Россия, а по народу – столпотворение вавилонское: и белые, и серые, и красные, и черные… самоварного цвета даже есть… желтые!
– Да что вы мне, Иванов, об этом говорите? – перебил его Контов. – Какой мне интерес вас слушать, когда я и сам все это вижу?
– Душу, миленький Андрей Николаевич, отвожу, душу, родной вы мой, вот что!.. А вы спросить мне дозвольте… так, вопросик маленький…
– Спрашивайте…
– Что? И на дашине такое же озорство будет?..
– На каком дашине? Что за дашин?
– Ну, как его там, по-ихнему-то? Васин, петин, дашин, машин…
– Митинг?..
– Вот, вот! Он самый – митинг! И я-то что – дашин! Откуда взял… Так на митине эти самые американы так же озоровать будут?
– А уж я этого не знаю! – усмехнулся Контов. – Думаю, что собрание себя будет вести прилично… Шум, конечно, может выйти…
– Так, так! Ну а теперь дозвольте вас спросить, что от нас этой образине надобно?
– Какой образине?
– Да вон той, что за нами по пятам следует… С утра, подлый, не отстает.
Андрей Николаевич быстро обернулся. Улица, в которую они свернули с главной улицы Корни, была широка и красива, но малолюдна. Контов сейчас же заметил в некотором отдалении позади себя низкорослого господина, одетого по-европейски, но с желтоватым отливом кожи на лице и руках. Скошенные книзу, к переносью, узкие, как щелки, глаза, черные и несколько блестящие, приплюснутый нос со слегка приподнятыми ноздрями, мясистые, красные губы длинного рта, а главное – заметно выдававшиеся под глазами скулы прежде всего обличали в нем азиата, а затем давали возможность без ошибки сказать, что это – японец.
Японец нисколько не скрывал того, что следит за обоими русскими. По крайней мере хотя он и остановился, как только перестали идти Контов и Иванов, но смело и непринужденно устремил на них свой взгляд и даже улыбнулся, когда увидел, что Андрей Николаевич смотрит на него.
– Плюнуть разве ему в физиономию? – громко воскликнул неукротимый Иванов. – Или милостыньку подать?
– За что? Ведь этот человек не делает нам ничего худого!
– А зачем смотрит?.. Ишь, буркалы-то… Словно у змеи-гадюки.
– Оставьте его, Иванов, не обращайте внимания, если он вам не нравится.
Однако толстяк-парень не унимался и шел, что-то ворча себе под нос. Впрочем, и эта воркотня, и все его грубоватые выходки носили отпечаток несомненного добродушия. Пожалуй, он нисколько и не сердился, а просто, видя себя предметом внимания, ударился в столь свойственное всем вообще русакам балагурство, которым они любят прикрывать свое смущение.
Смущаться, конечно, было от чего. Новые места, новые люди, новая жизнь – все было и дико, и ново. Все было так необычно, так разнилось от того, к чему привыкал с малолетства Иванов, что каждая случайность и поражала, и угнетала его. Притом же Василий Иванов совершенно не знал английского языка и был уверен, что и по-русски никто не знает здесь. Последним, пожалуй, более всего и объяснялась его развязность. Иванов балагурил, паясничал и был вполне доволен эффектом, какой производили его шутовство и никому не понятные речи.
Читать дальше