Шестой раз уже сидел он под замком и знал все арестантские порядки, едва ли не историю каждой камеры: кто в ней сидел, за что, на какой срок был осужден, как обращались с заключенными прежде, а как теперь, и так далее… Была это настоящая арестантская летопись. Надзиратели считали его неуемным скандалистом и давали ему это чувствовать частыми дисциплинарными взысканиями. Но он не успокаивался и вспыхивал как порох, едва замечал, что делается не так, как должно, что в чем-нибудь обижают заключенных. Особенно частые столкновения бывали у него с часовым, который ходит под окнами тюрьмы и следит за тем, чтоб заключенные не выглядывали в окно и не переговаривались друг с другом. Несколько раз солдат угрожал ему, что будет стрелять, если он не отойдет от окна, но тот сидел спокойно, не говоря ни слова, и только когда солдат начинал щелкать курком, отскакивал от окна и кричал:
— Ну, ну, ведь я знаю, что ты не смеешь стрелять!
— А откуда вы это знаете? — спросил я однажды.
— Как откуда! Сам был свидетелем, сам видел!
— Что видели?
— Э, да это целая история, после нее часовым запретили стрелять! Вот лучше я вам расскажу, — пусть бедный рекрут успокоится. Ведь и он, бедняга, — что ему прикажут, то и должен делать.
— Два года уже этому будет, — начал он, — вот как раз теперь два года. Сидел я тогда в этой же яме под следствием. Двое нас только в камере было — я и какой-то субчик, по фамилии Журковский. Кто такой он был и за что сюда попал, я уж и не помню.
И вот как-то раз вечером, после вечернего обхода, уж мы разделись и спать улеглись, — слышим вдруг шаги сторожа и громкий скрежет ключей в замках. Наконец он отпер дверь и впустил в камеру сноп желтого света от своего фонаря, а вместе с ним какую-то скорченную, полуголую, тщедушную фигурку. Выдвинул ее вперед и впихнул в камеру, так как фигурка, по-видимому, сама не поспевала двигаться.
— Вот тебе одеяло и простыня, — крикнул он, швыряя эти вещи фигурке на голову и пригнув ее чуть не до земли. — Ложись и спи! Миску получишь завтра.
Сказав это, сторож замкнул дверь и ушел. В камере стало темно, как в погребе, и тихо, как в могиле. Только то и дело слышим, будто кто-то мясо на доске рубит, — это наш товарищ зубами стучит. Ведь уже глубокая осень была, холод такой, что не дай бог.
— Кто ты таков? — спрашиваю я окоченевшего товарища, не вставая с постели. Я уж согрелся, и не хотелось мне вставать, а в камере стоял изрядный холод, ведь окно полагалось держать день и ночь открытым — для вентиляции.
Товарищ наш молчит, только еще сильнее стучит зубами, а сквозь этот стук пробивается отрывистое всхлипывание. Жаль мне стало парня, я ведь сразу догадался, что это какой-то совсем еще зеленый «фраер» {105} . Поднялся я и на ощупь постлал ему постель.
— Ну, ну, — говорю, — перестань, не плачь! Раздевайся и ложись спать!
— Не… не… мо… гу, — едва пробубнил он.
— Почему?
— По… по… тому… очень замерз…
Господи! Я к нему, а он весь окоченел, ни рукой, ни ногой двинуть не может. Каким чудом дошел до камеры, не понимаю. Встал и Журковский, поснимали мы с него лохмотья, раздели догола, крепко растерли, завернули в простыню и одеяло и положили на койку. С четверть часа прошло — слышу, вздыхает, шевелится.
— Ну, что, лучше тебе? — спрашиваю.
— Лучше.
— Отошли руки, ноги?
— Не совсем еще, но уже лучше.
— А откуда ты?
— Из Смерекова.
— Это тебя, видно, стражник привел?
— А как же! Гнал меня нынче с самого утра, чуть не голышом и босого, по морозу. Раз десять падал я по дороге, — идти не мог. Он бил меня ремнем — заставлял идти. Только в корчме, в Збонсках, мы малость передохнули, — корчмарь мне водки дал.
— А как тебя зовут?
— Йосько Штерн.
— А! Так ты еврей?
— Ну да, еврей.
— Черт тебя возьми! Хоть убей меня, а я бы никак не догадался по выговору, что ты еврей, — так чисто говоришь по-нашему.
— Что же, пан я вырос в селе, среди мужиков. Я пастухом был.
— А сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— А за что ж это тебя в уголовную тюрьму притащили?
— Ой, пан, не знаю! Говорил стражник, что мой хозяин обвиняет меня в краже со взломом, но я, ей-богу, ничего не крал. Только свои бумаги, ей-богу, только свои бумаги!
И он начал всхлипывать и совсем разревелся, как ребенок.
— Ну, ну, перестань, дурачок, — говорю, — скажешь все это завтра судье, а меня это не касается. Спи теперь.
— Ой, пан, а стражник говорил, что меня за это повесят! — голосил Йосько.
Читать дальше