Работа продолжалась своим чередом. Леон долго ходил по площадке, оглядываясь по сторонам и тяжело дыша, пока не улеглось его раздражение. Спустя некоторое время он остановился перед Бенедей.
— Ну, что теперь будем делать? Строителя у нас нет.
— Если позволите, то я и сам поведу эту постройку по плану.
— Вы сами?
— А почему бы и нет? Штука нехитрая. Через месяц все будет готово.
— Я согласен! Я вижу, вы человек хороший и честный. Стройте! Даже залога я у вас не потребую, я уж сам буду кое за чем присматривать. А о плате не беспокойтесь, я вас обижать не хочу!
Бенедя, говоря правду, рад был, что избавился от гордого строителя. А тут еще неожиданная доброта Гаммершляга, который разрешил ему без залога вести строительство, и надежда на еще более высокую оплату — все это словно солнцем осветило его, пробудило в нем много новых дум. Он суетился и метался, с головой уйдя в работу, не обращая внимания на то, что другие рабочие косо и завистливо посматривали на него, а кое-кто, быть может, даже считал его хозяйским прихвостнем. Это мало тревожило Бенедю! Его мысли были поглощены таким делом, ради которого, безусловно, стоило перенести и крупицу человеческой зависти!
Июнь месяц был на исходе. Наступала пора косьбы. Широкие болотистые луга Подгорья зеленели и красовались многоцветной густой травой. Словно широкие озера меж скалистых серых берегов, они волновались пахучей зеленью, дышали свежей, полной жизнью. А вокруг них все было серо, мертво, тоскливо. Вспаханные пригорки серели пересохшими, сожженными глыбами, реденькая рожь желтела на солнце, не успев и отцвести как следует. На овес и надежды не было: едва на пядь поднялся он от земли, да так и замер, зачах на корню, пожелтел и наклонился, как огнем опаленный. Картофель, не успев даже зацвесть, начал желтеть. Все складывалось так, чтобы отнять последнюю каплю надежды у бедных хлеборобов. Предурожайная пора, которая началась было в этом году слишком рано, теперь тянулась слишком долго, — уже петровки давно прошли, а ни грибов в лесу, ни ягод, ни черешен не было. Один сплошной стон и плач стоял в народе. Чернее черной земли ходили люди по дорогам и полевым тропам, собирая лебеду, щавель и разную зелень, выкапывая пырей, который сушили, растирали в порошок, смешивали с отрубями и раздобытой на последние гроши мукой и пекли из этой смеси хлеб. Каждое воскресенье можно было видеть на дорогах крестные ходы; со слезами на глазах, припадая к земле, народ молил о дожде. Но небо словно окаменело, а широкое, бесстыдно сверкавшее солнце, казалось, насмехалось над слезами и молитвами бедных людей.
Начали появляться болезни: тиф и лихорадка. Опухшие от голода крестьянские дети, голые и синие, вереницей ползали по выпасам и сенокосам, отыскивая щавель; не находя щавеля, они щипали траву, как телята, срывали листья черешен и яблонь, грызли их, мучились животами и умирали целыми десятками. Села, в которых не умолкая звенели, бывало, в погожий летний день детские голоса, теперь стояли мрачные и безмолвные, словно чума прошла по их пыльным улицам. Эта необычайная, мертвая тишина тяжелым камнем ложилась на сердце Даже постороннему человеку. Идешь вдоль села — на улице ни живой души, разве только худая, жалкая скотина бродит и пасется без присмотра возле заборов да кое-где на дворике медленно передвигается, словно лунатик, сгорбленный одинокий человек. Вечером в хатах темно; в печках не горит огонь, — нечего варить и жарить, каждый спешит забиться в свой угол, чтобы хотя бы ночью не слышать стонов, не видеть страданий других. Эта страшная мертвая тишина в селах Подгорья означала, что народ начинает опускать руки, терять надежду и впадать в такое состояние безразличия и оцепенения, в котором человек, уставший от чрезмерной боли, перестает уже чувствовать ее и гибнет тихо и безропотно, как тихо и безропотно вянет трава под знойными лучами солнца.
И пора косьбы, этой наиболее оживленной и поэтической полевой работы, не внесла ни оживления, ни поэзии в общий мертвый вид селений Подгорья. Медленно, словно на похоронах, тянулись изголодавшиеся парни и взрослые мужчины на косьбу; косы едва держались на их исхудалых плечах. Поглядеть на их работу со стороны — жалость брала, такими истомленными, болезненными и медленными были движения этих косарей. Ни обычных несен, ни громкого смеха, ни шуток и каламбуров не было слышно. Пройдет косарь один-полтора прокоса и упадет на скошенную холодную траву, чтобы немного освежиться, отдохнуть, набраться новых сил. Жалость брала за сердце: так и видно было, что это не работа, а одно горе.
Читать дальше